— Теперь вместо меня мою работу будут делать машины, — произносит Уильям без малейшего намека на сожаление, когда мы наконец оказываемся дома.
Машины свели все разноцветье мира к скучной черно-белой гамме. К нулям и единицам. Все на свете — это либо одно, либо другое. Что-то — или ничто. Такая система застрахована от ошибок.
— Теперь это будут делать машины…
Еще несколько лет его узкой груди суждено вздыматься, пока мозг будет судорожно выдавать идеи. Руки механически бегают по бумаге, трудясь над очередным чертежом — мельница, турбина, лифт… Чтобы чем-то занять себя, отец вступил в местное общество таких же, как он сам, энтузиастов технического прогресса. Он как минимум пару раз в году посещает какие-то старые мукомольни, склады, заброшенные фабрики, где производит замеры, чтобы потом выполнить чертеж для журнальчика, который выпускает это общество. Выполненные им чертежи безукоризненны, в них тотчас чувствуется рука профессионала — точные, без единой помарки. Искусство без единой ошибки — это искусство, низведенное до уровня мастерства чертежника.
— Я просто обязан это делать, — говорит он. — Кто же, как не я.
Или:
— Надо закончить к…
И я понимаю, что он счастлив.
Отец вышел на пенсию, а это значит, что теперь дни практически неотличимы друг от друга. За днем покупок следует день стирки. За днем уборки придет день работы в саду, за которым следует работа по дому — и снова сад. В такой атмосфере любое, даже самое пустячное происшествие — уже новость, а все новое приносит с собой страхи.
Правда, Кэтлин делает для себя открытие — ее обычные опасения уже не скрашивают унылого существования. Ей больше нет резона стоять у окна, вглядываясь в дождь и воображая жуткие аварии на дорогах.
— Ну почему ты повсюду оставляешь свои вещи? — спрашивает она.
Или:
— Неужели тебе для твоих занятий действительно требуется стол?
А можно и так:
— Почему ты поставил радио на полную громкость? Разве тебе не слышно?
Вернувшись домой после первого семестра, я застаю отца в саду — он натягивает какую-то сеть возле пруда.
— Зачем тебе это понадобилось? — спрашиваю я.
— Мама боится, что в пруду могут утонуть ежи.
— Ты о чем?
— У нас тут водятся ежи, — поясняет отец. — Они не умеют плавать.
— Это почему же? Еще как умеют!
— Сетка не даст им подобраться близко к воде.
— Практические все животные умеют плавать.
— Если им нужна вода, они могут воспользоваться лоханью для купания птиц.
— По-моему, тебе просто нужно поставить что-нибудь у берега, чтобы в случае чего они могли выбраться на сушу. Какую-то доску или что-то в этом роде.
— Но твоя мать считает, что лучше всего натянуть сетку.
— А по-моему, лучше закрепить дощечку.
— Твоя мать заставит меня натянуть сеть.
— Но они все равно будут тонуть.
— Ничего, сетка крепкая, выдержит.
— А я говорю, что все равно ежи будут тонуть. Потому что им ничего не стоит пробраться под ней. Тогда они окажутся в западне и наверняка захлебнутся и утонут.
— Я закреплю сеть как полагается, — настаивает он.
— Какая разница.
— Большая. Главное, закрепить ее как следует.
— А я говорю, что никакой. Вернее, будет еще хуже.
— Что там у вас происходит? — доносится из кухни голос Кэтлин. — Саул? Что ты там натворил?
Даже сейчас, когда я уже покинул родительский дом, мне потребуется какое-то время, чтобы до конца ощутить собственную свободу. Потому что в душе я все еще остаюсь застенчивым девятнадцатилетним парнем. Мои интересы — те же самые, что были у меня еще в детстве. Например, приезжая домой на каникулы, я непременно посещаю нашу соседку миссис Уилсон — старую женщину, давно овдовевшую, — чтобы отвести душу, клацая пальцами по клавишам ее огромного рояля.
— А для чего вам педали? — помнится, спросил я давным-давно, увидев инструмент в первый раз.
Миссис Уилсон страдала диабетом (ноги ампутированы, вместо них — две культи). В тот день у нее были металлические протезы, прямые, без суставов, а на месте ступней — что-то вроде подушечек. Ходить на таких протезах даже при большом желании практически невозможно — разве только, хватаясь за стол или стулья, перетягивать тело с места на место, но это трудно назвать ходьбой.
— Педали? — переспросила миссис Уилсон и перевела взгляд на свои ступни-подушечки. — Ты имеешь в виду вот эти?
— Да нет же! — воскликнул я. — Вот эти. У рояля.
— Ах вот оно что, — улыбнулась миссис Уилсон. — Педали!
— Ну да.
— Видишь ли, Саул, как ты уже наверняка и сам заметил, они нужны, чтобы сделать звук громче — или же, наоборот, приглушить. Так что не надо меня разыгрывать.
— Да не эти. Другие!
— А-а-а! — отозвалась миссис Уилсон.
Пианино у нее было не простое, а механическое. Его хозяйка, устроившись боком на табуретке, принялась давать указания.
— А теперь поверни этот рычаг. Вот так. Да-да, вот этот. А теперь опусти его. Только поаккуратней, не торопись. Медленно, медленно.
Взгляду предстали внутренности инструмента: хитроумный лабиринт из валиков, шпинделей, иголочек и молотков.
— Видишь, вон там? Вон в той корзинке? Принеси мне рулон.
Я принес ей рулон бумаги. Она была толстой, почти как пергамент. Миссис Уилсон показала мне, как правильно установить перфорированный рулон.
— Хорошо, а теперь помоги мне спуститься, — попросила она и добавила, балансируя на своих коротеньких ножках: — А сам устраивайся поудобней. На них надо нажимать. На педали, я имею в виду. Это все равно что крутить педали велосипеда. Главное, нажимай изо всех сил, потому что они тугие.
Я уселся перед пианолой. Пытаясь дотянуться ногами до педалей, едва не свалился со стула. Затем принялся, насколько хватало сил, работать ногами — педали действительно были тугие и поддавались с трудом, а крепились они на широких металлических рельсах.
Внутренности пианолы пришли в движение.
Инструмент заиграл сам собой.
Такт за тактом, строчка за строчкой, пианола поняла, для чего она создана.
Я стоял в офисе электрической компании, потягивая пиво вместе с сослуживцами Уильяма, и представлял себе, как в груди у моего отца вращаются точно такие же барабаны. Источник его ограниченного совершенства.
2
«Должен любить работу с документами», — говорилось в открытке. Плюс адрес в Блумсбери. Библиотека частного общества временно нуждается в помощи.
Я представил себе это место — довоенные интерьеры, пришедшие в упадок, но сохранившие былую элегантность. Представил коридоры, вдоль которых выстроились шкафы с застекленными дверцами. Книги и рукописи свалены кипами, которые грозят вот-вот обвалиться. Портреты и небольшие романтические пейзажи под густым слоем коричневого лака украшают обитые выцветшим шелком стены. И если попытаться бочком прошмыгнуть за вычурные пропыленные шторы на окнах гостиной на втором этаже, то можно оказаться перед слегка помутневшим от времени стеклом, сквозь которое открывается вид на потайной садик, огражденный со всех сторон высокими стенами, густо увитыми темно-зеленым плющом. На первый взгляд вам покажется, что садик этот совершенно пуст. Но затем в какой-то момент сквозь заросли будлейи и рододендронов мелькнет человеческая фигура. Юная женщина в белом платье. И если у меня хватит духа заговорить на эту тему с моим работодателем, то он, разумеется, скажет, что первый раз слышит о ней, что здесь нет никаких юных женщин.
— Шесть шиллингов в час, — заявила мне девица в бюро трудоустройства. Химическая завивка, как у пуделя. Мини-юбка. Гладкая желтоватая кожа бедер. Толстые лодыжки. Невероятных размеров грудь. Всякий раз, как ей случалось встать рядом со мной, когда я проходил курсы машинописи, эта грудь угрожающе нависала над моей головой.
Утром в понедельник я поднялся по лестнице и нажал на звонок. Звук какой-то злой, режущий уши. Я положил на дверь ладонь и слегка надавил. Она подалась, и я шагнул внутрь.
В холле горели лампы дневного света. Никаких теней. Ведерко с песком — им тушат огонь в камине — доверху полно окурков, причем одной и той же марки — «Голуаз иск бле» с белым фильтром.
Я двинулся в направлении единственной открытой двери. Оттуда доносился столь оглушительный стук допотопной пишущей машинки, будто там работал паровой ткацкий станок. Машинка постоянно заикалась — клац, клац, — а ее ритм был лишь на йоту медленнее, нежели биение сердца. Музыка депрессии.
Звали ее Мириам Миллер. Она была высокого роста и смахивала на птицу. Подернутые сединой волосы собраны в бесформенный пучок. Всегда аккуратно накрашена, но кожа лица прокурена до такой степени, что выглядит желтой и изборожденной морщинами, от чего лицо вечно кажется грязным. Белая блузка с темно-синей отделкой.