Скорей всего, отца с матерью ошеломила возможность распада семьи, и его непочтительность, выбитый им кирпич, обернулась пугающей перспективой обрушения с громом и пылью целой постройки. Может быть, мать на отца накричала, поколотила, виня в тирании и эксплуатации, а отец испугался и струсил визгливой бури.
Роберт Лоо ощутил возможность диктовать теперь условия. Он потребует свободного времени — почти всю вторую половину дня и, как минимум, два вечера. От случая к случаю, в полночь закрыв заведение, скажет:
— Просто пойду повидаюсь с приятелем. Вернусь примерно через час.
— Очень хорошо, сынок. Бог весть, ты усердно работаешь. Заслуживаешь небольшой отдых. Денег надо тебе на расходы?
— Спасибо, отец. Думаю, у меня на все хватит. — А потом выйдет в синюю теплую ароматную ночь, к ней, она будет ждать, открыв душистые объятия, полна желания, в каком-нибудь легком халате, легко спадающем с плеч.
— Слушай, ведь тебе нужно свободное время, чтоб писать музыку.
— Музыку? Ах да. Конечно, музыку. Но я, кажется, чувствую, как рождается новый стиль, стиль моего второго периода, или, может быть, настоящего первого. Для этого нужно время.
— А какая она будет, новая музыка?
— Я еще не знаю, просто не знаю. Теплей, веселее, больше скажет сердцу, более ритмичная, мелодичная, полная танца.
— Что-нибудь вроде этого?
Собеседник Роберта Лоо, которым тоже был Роберт Лоо, выскочил в открытое окно, пролетел над улицей, включил свет высоко в комнате напротив, включил громкую радиозапись. Роберт Лоо, лежа в постели, совсем проснулся и слушал.
В той комнате напротив над лавкой аптекаря жил толстый индус-чиновник. Виднелся его расхаживавший туда-сюда силуэт; страдая бессонницей, он что-то ел, слушал музыку. Это была какая-то современная американская танцевальная мелодия в тридцать два такта, с почти импрессионистическими гармониями, оркестровая палитра ограничена медными, язычковыми, какими-то снотворными ударными. Ни развития, ни вариаций, только ключ меняется от рефрена к рефрену.
— Нет, — сказал вслух Роберт Лоо. — Ничего подобного. — А потом свободно, без усилий, сквозь прерафаэлитские аккорды очень раннего Дебюсси, запел голос:
О, любовь, любовь, любовь,
Любовь на вершине холма,
Любовь под небом синим,
Где звезды без счета и тьма,
Любовь под мартини
В кабаре и в барах.
О, любовь, любовь, любовь…
Роберт Лоо зачарованно слушал, чуть дыша, неописуемо тронутый. О, любовь, любовь, любовь. Душа его томилась, он видел себя в белом смокинге, грациозно скользящим по маленькой танцевальной площадке, с Розмари в объятиях, прелестной в чем-то тесно облегающем, без спины. Слова любви на балконе, оркестр играет вдали, под луной, колышутся пальмы. Пальмы казались какой-то экзотикой, а не обычными для его города и страны деревьями. Розмари сказала:
— Пойдем потанцуем. Прелестную мелодию играет оркестр.
Он улыбнулся, допивая мартини.
— Рад, что ты так думаешь.
— Почему? Это ты…
— Да, это я написал. Для тебя. Написал нынче утром, пока ты была на пляже. (Ах, романтика полосатых больших тентов!)
— О, вот как! А говорил, голова болит!
— Да. Сюрприз хотел сделать.
— Какой ты милый.
Да, так будет, так будет! Он уйдет с этой стадии тяжкого мастерства контрапункта, оркестровки, развития темы, к дышащим клише духовых инструментов и голоса, — ради нее, ради нее. Раньше времени переплавит все драгоценные руды, лежащие в ожидании дальнейшей обработки, в повседневные украшения для нее.
— Значит, ты больше не возражаешь против сочинения для людей, чтоб они это слушали, даже пели? Может быть, гимн для малайских рабочих? Песня «Стремление к Счастью»?
— Нет, нет! Все, все для нее!
Он хорошо спал, а утром отец принес ему завтрак в постель: два вареных яйца, чайник с чаем. Он чересчур удивился, чтобы сказать спасибо.
— Съешь оба яйца, сынок. Яйца подкрепляют. Нельзя работать, питаясь одним воздухом.
— Да, отец.
Утром Краббе с Томми Джонсом встретились вполне случайно в одном китайском кедае. Где-то ниже по улице громкое радио объявило десять часов по малайскому времени, потом пошли новости веселой мандариновой песней. Выпили приторный кофе, призадумались, что можно съесть. Лавка была обшарпанной, яркой, полной полунаготы, — пиджаки и трусы, пухлые плечи, коричневые безволосые ноги, — звенела сверлящими гласными хокка, стуком деревянных подошв. Томми Джонс мрачно смотрел на туманную стеклянную витрину с выставленными пирогами первичных цветов.
— На самом деле ничего не хочу, — сказал он. — Сделал ночью чего-нибудь?
— Выспался.
— Я тебя понимаю. Не знаю, что на меня в последнее время нашло. Ничего не смог сделать. Съем кусок жареной рыбы, если она у них есть.
— С уксусом?
— Точно. — Но не шевельнулся, чтоб спросить или заказать.
— Мне надо транспорт найти до Маваса, — сказал Краббе. — Такси тут у них где-нибудь есть?
— Эй, — ухватил Томми Джонс за пиджак проходившего боя. — Пива «Полар». Большую, холодную.
— А? — Впрочем, пиво было принесено. Томми Джонс жадно глотал, проткнув банку, потом заключил: — Чуть-чуть лучше. — Утренняя пелена как бы спала с его глаз, и он сказал Краббе: — Ты побрился.
— Да. Она воды принесла в цветочной вазе.
— Ох, я попозже. Надо посмотреть здешний новый малайский магазин и заставить их регулярно заказывать. Только с некоторыми мусульманами трудновато.
— Можешь им сказать, только что обнаружено новое дополненье к Корану.
— Ну?
— Вполне разрешается пить.
— Тебе бы бизнесом заняться, — серьезно сказал Томми Джонс. — Здорово получается. Замолвлю за тебя словечко, вернувшись в Гонконг. Хотя не знаю, как тебя звать.
— Я должен добраться до Маваса, — сказал Краббе.
В этот момент к кедаю подъехал «лендровер», из крытого тела которого слышался протестующий визг и громкие утешительные слова. Выскочивший из водительской дверцы мужчина был знаком Краббе: Манипенни, заместитель Протектора аборигенов, работавший в Мавасе. Теперь он заходил в кедай; очень крупный, похожий на мальчишку, в шортах хаки, светловолосый, с безумными глазами, коричневый, почти как малаец, с пухлым детским ртом, с местными татуировками на тонкой шее.
— Вы спасли мне жизнь, — крикнул Краббе. — Еду с вами.
Манипенни уставился на Краббе, сфокусировав взгляд где-то далеко позади, как бы стараясь проникнуть в непроницаемые джунгли. Он не стал приветственно улыбаться, а просто сказал:
— А, это вы. Поможете удерживать сзади проклятую свинью.
— Свинью?
— Лесную свинью. С ней там пара темьяров. Дураки чертовы повели ее погулять на веревке и заблудились. Пол-утра потратил, искал. — Тут сзади из фургона высунулось большое рыло, маленькие умные глазки ошеломленно смотрели на улицу с велорикшами, мусорными баками, праздношатающимися в саронгах. Выскочил маленький кудрявый мужчина в желтой рубахе, в слишком больших для него штанах, явно за негодностью подаренных Манипенни, ободряюще заворковал над свиньей, демонстрируя все свои зубы в самой любовной улыбке. Подталкиваемое сзади, стало появляться огромное, щетинистое тело свиньи.
— Эй! — Еще остававшийся на ногах Манипенни закричал на неведомом языке. Темьяр выглядел оскорбленным, но принялся заталкивать свинью обратно. Манипенни уселся.
— Давно тут работаете? — спросил Томми Джонс.
— Шесть лет.
— Эти ваши ребята пиво пьют?
— Пьют все, что дают. Но долго это не продлится. Всех обратят в мусульманство при новой официальной политике. Тогда уж больше никаких прогулок со свиньями. — Краббе отчаянно старался заставить голубые, устремленные вдаль глаза вернуться домой, к себе, к столу. И спросил про убийство в поместье Дарьян.
— А, вы про это. Десятник сказал, что он спал с его женой и заказал красным его пришить. Теперь вдова спит с десятником.
— Откуда вы знаете?
— Разнеслось по бамбуковому телеграфу. Как и все прочее. — Выпить Манипенни отказался. — Надо вернуться, взглянуть, как там наш американский друг. Я только заскочил купить свинье сгущенного молока.
Краббе и Манипенни попрощались с Томми Джонсом. А когда готовились сесть в пыльный «лендровер», Томми Джонс выскочил и крикнул Краббе:
— Как это ты там сказал?
— Что сказал?
— Насчет того, что Пророк изобрел пиво?
— Нет, — сказал Краббе, — не совсем. — И предложил разнообразные иезуитские способы уговорить мусульман примирить свою суровую пустынную веру со скромными западными радостями. Он понимал, что еще не совсем протрезвел. Манипенни позаимствовал в лавке открывалку для консервных банок, и лесная свинья уже экстатически чавкала, а темьяры ее поощряли ласковым мычанием и радостным смехом.