Учитывая, что спирт — депрессант, а туйон — стимулятор, настоящий абсент следует отнести к классическим наркотическим смесям, составленным из стимулятора и депрессанта. К ним относятся кофе с коньяком, ужасающие сочетания амфетаминов с алкоголем, настоящие наркотические смеси кокаина с героином, и даже кокаиновое вино «Vin Mariani». Этот дальний родственник «Кока-колы» содержал 6 мг кокаина на жидкую унцию вина и пользовался огромной популярностью во время золотой эры абсента. Среди прочих его высоко ценили Ибсен, Золя, Жюль Берн и папа Лев XIII, который даже наградил Мариани золотой медалью за заслуги перед человечеством.
Наркотик абсент или нет, жюри присяжных все еще не решило, хуже ли он других алкогольных напитков просто потому, что содержит полынь. Споры ведутся уже сто пятьдесят лет. По крайней мере, со времен доктора Маньяна ясно, что от полыни он может стать хуже, но происходит ли это в большинстве случаев, все еще спорно. Несомненно, и прежде, и сейчас можно получить кайф от туйона, но настоящий злодей этой книги — все же алкоголь. Авторы медицинских статей по привычке отмечают, что на практике спирт — самый опасный и вредоносный компонент абсента; именно спиртом мы и должны закончить это обсуждение.
Настоящий абсент вызывает, собственно, два парадоксальных воздействия. Крепость алкоголя защищает от влияния полыни; туйона в абсенте мало, и трудно выпить столько, чтобы им отравиться. С другой стороны, именно использование воды делает абсент опасным. Неразбавленный тройной бренди можно любить или не любить, но хороший абсент, прохладный, чистый, бодрящий, легко проскальзывает по пищеводу. Как мы уже говорили, он — сигарета с ментолом в семье смертельно опасных алкогольных напитков.
Почти все писатели и художники, упомянутые в этой книге, от Верлена и Тулуз-Лотрека до Малькольма Лоури и Эрнеста Хемингуэя, были алкоголиками. Они принадлежали к той большой и несчастливой группе, о которой Сирил Коннолли однажды написал: «Я больше не хочу читать об алкоголиках. Алкоголизм — враг искусства и проклятие западной цивилизации. Он не поэтичен и не забавен. Речь идет не о выпивающих людях, а о постепенном стирании способности к восприятию и утрате личных отношений, по существу — о долгом социальном самоубийстве».
Почему писатели пьют? Не все, конечно; и тем не менее в своей книге об американском литературном алкоголизме Том Дардис показал, что американские писатели испытывают культурное давление, вынуждающее их пить, чтобы соответствовать американскому представлению о том, что такое писатель. Дардис цитирует слова Гленуэя Уэсткотта, друга Хемингуэя и Фицджеральда, о разнице между американской и французской литературной жизнью. «Во Франции никто не ждет многого от пьющего человека, а вот в Америке он должен и пить, и творить. Некоторым американским писателям это удавалось, однако во Франции отношение к пьющим „…“ совершенно другое». Абсент, возможно, вдохновлял некоторых героев этой книги, но значительно более ощутимое его влияние состояло в том, что он укорачивал их творческую, да и человеческую жизнь.
Кроме американского культурного давления писатели вообще, по-видимому, склонны пить. У одних есть какая-то горечь в характере, врожденная или привнесенная писательской жизнью, с которой связаны длительные стрессы, в частности — неспособность отделять жизнь от творчества. Творчество всегда тяготеет над писателем, он не может от него убежать. Выпивка, писал Хемингуэй, «дает возможность примиряться с дураками, оставлять в покое работу, не думать о ней после того, как ты с ней разделался… и спать по ночам».
Фредерик Эксли тоже пишет, что алкоголь помогает отключаться и чуть меньше думать: «В отличие от некоторых, я никогда не пил для храбрости, обаяния или остроумия. Я использовал алкоголь по назначению, как депрессант, чтобы обуздывать умственное возбуждение, вызванное длительной трезвостью». Это ужасное «воз— буждение» вызывает в памяти восхитительно парадоксальное замечание Бодлера о писательском ремесле: «Вдохновение всегда приходит, когда ты хочешь, но не всегда уходит по твоему желанию».
Есть странная красота в том, как описан алкоголизм в блестящей автобиографической книге Кэролин Кнапп «Пьянство»:
…примерно во время второго стакана щелкнул выключатель… что-то стало таять, я ощутила теплое и легкое волнение в голове, словно сама безопасность пришла ко мне в этом стакане… беспокойство уменьшилось, и его заменило что-то вроде любви. Как будто пьешь звезды. Так Мэри Карр описывает это в своих мемуарах, «Клуб лжецов»… она чувствовала эту медленную теплоту почти как свет. «Что-то похожее на большой подсолнух раскрывалось в самой моей сердцевине, — пишет она. -… Вино просто и легко текло сквозь меня, сквозь мои кости…»
Хватит? Это слово чуждо алкоголику, абсолютно ему неведомо… Вы постоянно ищете эту страховку, постоянно думаете о ней, всегда чувствуете облегчение, когда пьете первый стакан и ощущаете теплоту в затылке, всегда полны решимости поддержать это состояние, усилить кайф, прибавить к нему, не потерять его. Моя знакомая Лиз называет склонность к выпивке болезнью «еще, еще!», подразумевая жадность, которую многие из нас испытывают к выпивке, стремление завладеть ею, чувство надвигающейся потери и уверенность в том, что нам никогда ее не хватит.
Очень точное описание такой жизни можно найти и в романе Патрика Макграта «Гротеск»: «Дорис — одна из тех, в ком первый стакан дня может породить совершенное удовлетворение, не сравнимое ни с чем в ряду человеческих услад». Интересно, добавляет повествователь,
…не приходило ли вам в голову, что пьянство и самоубийство чем-то похожи?.. Но внезапную смерть, внезапное и благословенное прекращение жизни, освобождение от себя, которых жаждет самоубийца, пьяница с презрением отверг бы. Внезапная смерть — проклятие для пьяницы, ибо приближение к пустоте должно быть постепенным и утонченным.
Постепенным и утонченным? Так и есть. Когда во время общественной кампании «Здоровье нации» во Франции 1950-х годов расклеили плакаты: «L’alcool tue lentement» [90], члены оппозиционной авангардистской группы писали на них: «On n’est pas presses» [91].
Ведущей фигурой в группе «Леттристов», а потом и «Ситуационистов» был Ги Дебор. В своем безупречно ясном классическом стиле, с ледяной ясностью и параноидальным величием, он хвастался тем, что «много прочитал, но выпил еще больше». «Я написал намного меньше, чем большинство писателей, но выпил намного больше, чем большинство пьяниц». Как и многое другое у Дебора, его сжатое описание пьянства можно выгравировать на камне. Кстати, оно читается так, как будто это уже сделали:
Вначале, как всем, мне нравилось легкое опьянение. Потом, очень скоро, мне стало нравиться то, что лежит за пределами буйного пьянства, — величественный и ужасный покой, настоящий вкус течения времени.
Приложение 1. Избранные тексты об абсенте
Терстон Хопкинс. Лондонский призрак
В «мемуарах» Р. Терстона Хопкинса о Доусоне, прекрасно передающих атмосферу того времени, цитируется известная фраза об абсенте. Однако они ближе к художественной, чем к документальной прозе. Достоверность этих воспоминаний многие подвергали сомнению, не в последнюю очередь потому, что позднее их автор стал плодить детективные рассказы в том же духе. В частности, он, среди прочих, приложил руку к созданию легенды о проклятии мумии. Тем не менее, как пишет биограф Доусона Джед Адамс, Хопкинс «передает волшебный аромат вечеров, проведенных с Доусоном, и показывает, что даже в опьянении и некотором безумии тот мог быть потрясающим собеседником для правильного слушателя».
В конце 90-х годов XIX века я учился в Университетском Колледже, на Гоувер-Стрит в Лондоне. Мне кажется, больше ничего не нужно говорить о том, что не интересно ни для кого, кроме автора. Но (и это может заинтересовать читателя) именно в то время в мою жизнь вошел через «Бан Хаус» [92], богемное место на Стрэнде, удивительный и эксцентричный поэт Эрнест Доусон. Он был худощав и субтилен, с вьющимися, вечно всклокоченными светло-русыми волосами, голубыми глазами, усталым голосом, вялыми, нерешительными руками и тонкими пальцами, которые все время что-нибудь роняли. Таким выходит Доусон из тумана дорогого мне ушедшего Лондона 90-х годов. Он носил позорно протертое на локтях пальто, мучительно топорщившееся на спине. Я отчетливо помню, что воротник был подвязан куском широкой черной муаровой ленты, которая одновременно играла роль бабочки и держала на месте рубашку.
Доусон редко улыбался. Лицо его, морщинистое и серьезное, все же было круглым лицом школьника, и в его голубых глазах иногда можно было поймать искру юности. В такие мгновения тень улыбки внезапно пробегала по его мрачным чертам и стирала раздражительность, обычно прятавшуюся в них.