Дело в том, что накануне она пожаловалась мне, что боится заплывать далеко, хотя прилично держится на воде, – глубина сама собой ее пугает. Я дал ей несколько уроков плавания брассом, мы вместе проплыли вдоль всего пляжа и обратно… Советы, говоря по правде, больше придавали ей уверенности в себе, чем скорости, так как они почти бесполезны, если не опускать в воду лица, а ей этого никак не хотелось, чтобы не смазать густой краски ресниц, наложенной по моде середины семидесятых. Ну, например, можно сколько угодно поднимать заднюю часть тела одновременно с толчком ногами, но, если не выполнить сопутствующего условия, то скорости и силы от этого не прибавится… Возвращаясь вниз по течению, она ритмично исполняла мой урок. Я приотстал, потом догнал ее. Поплыли рядом, какое-то время я еще вслух потешался над белым реянием на плече, сравнивая его с ангельским крылом (а не с медузой). И почему-то вспомнилось, как надо мной, маленьким-маленьким (года четыре или около того), по нашей улице проносилась тупоносая лодка на колесах, она была защитного цвета, со скрытым в анальном отверстии гребным винтом, и мама говорила мне: «Смотри, вон поехала машина-амфибия». Были и другие воспоминания, во время которых Надежда обгоняла меня и так усердно гребла задними лапками, что я отвлекался и спрашивал себя, куда же девался винт?
Правила приличия предписывали мне какое-то время поплавать, пока она будет вытираться Бог знает чем (полотенца мы с собой не взяли), обсыхать, набрасывать куртку. Сердитый голос Павича перебивали шлепки по мокрому телу, капризный стон, какое-то поскуливание. Потом Павич уговаривала ее не надевать мокрых трусов, а то она простудится. Судя по голосу, Павич чуть только не отнимала у нее мокрые трусы. Как это часто случается с Надеждой, за приступом отрешенной смелости (в воду, почти голая!) последовала апатия, еще более отрешенная, с требованием, чтобы о ней немедленно стали заботиться. Ее бедное воображение становилось неуемным только тогда, когда ей нужно было отделить себя от таких же, как она, неприметных девушек, которые под прикрытием дружбы и участия ищут и уничтожают похожих на себя соперниц. И вот только потому, что Надя заговорила со мной о симпатичном бокальчике, Надежда приделала крылья личику. Точно так же однажды она придала мне таинственности, скрытности, той особенности, которой я ни в коем случае не обладал, и уверила своих однокурсниц, что она, несмотря на свою заурядность, является членом некого круга избранных. Хотя вся-то ее избранность только в том и состояла, что ее разум не был в состоянии связать и двух слов на единственном известном ей от рождения языке. Будучи абсолютно безграмотной (она писала слова так, как их слышала), Надежда сумела убедить своих преподавателей, что русский язык у нее второй, а первый – венгерский, будто бы родители вывезли ее из Венгрии в восьмилетнем возрасте, и вот она выучила правила грамматики, но еще не обвыкла их применять. Строгие к промахам доцентши склоняли головы перед мужеством, с каким она (большими печатными буквами) выводила русские слова, – и делали снисхождение. Надо отдать ей должное, дурачить профессоров не так-то легко. Труднее, однако, оказалось ввести в заблуждение моих девочек – тут Павич и Надя кое о чем сразу догадались, а кое к чему пришли потом. Надежда поняла это и стала их побаиваться. Она никогда не могла себе позволить с ними того, что позволяла с людьми, которых могла бы запросто облапошить. Какой-то инстинкт почти безошибочно подсказывал ей дистанцию, на которой нужно держаться от моих девочек. Но соблазн окрутить и их был так велик, что она все же пошла наперекор и этому инстинкту. И поплатилась… Умненькие мои, они сразу же заметили, как ее высокопарный тон сползает к банальности, и сила, ее мнимая сила – это лишь род истерической зависти к своим, может быть, менее красивым, но более свободным однокурсницам. Те делились реальным опытом потерь и приобретений – Надежда, видевшая мир только из низкого окошечка своего дома (запущенный сад, заборчик и угол соседского, более развитого особняка), – Надежда, никогда не ночевавшая вне своей комнаты, выдумывала себе любовные приключения не хуже, чем мальчишка в школьном туалете. И срамных подробностей бывало не меньше. Мои умные девочки едва ли не сразу оценили фальшивый тон и ложь и в какой-то момент они повели себя с ней, как с душевнобольной. Но тут им в свою очередь пришлось поплатиться, они увязли, и младшим, им пришлось опекать ее, как ребенка. На втором году таких отношений им это, впрочем, надоело, и Надежда тянулась к любому человеку, который ее почти не знал. Долгое время она считала таким и меня. Тем более что я еще не утратил надежды, что ее фантазии разовьются когда-нибудь в нечто большее, чем злободневные претензии. Вот почему я в какой-то момент подхватил эту ее игру с личиком. Была еще причина, но она касалась самого привидения…
Рано стало смеркаться, удручающе рано, в этот день 12 августа 1999-го. Не ночь – тучки совещаются насчет дождя в оскверненном лесу. Мох на деревьях зазеленел от предчувствия плохой погоды, и сумрак одел его в золотистое сияние: всегда на нем такой цыплячий пушок. Небо здесь подмигивало то сбоку пустой пивной банки, то с краю лужицы в свернувшемся чашечкой листе. А лес изменили. И вместо надежных (я знаю, куда!), помеченных подорожником, трактора, задирая кору, проторили какие-то неудобные, топкие тропы. Эти тропы сыпали землю в ботинки, и корни на них цеплялись за ноги, а не стелились в знакомом порядке. По краям троп стали сбрасывать мусор. Вид одной помоечки всех нас смутил: обрезки голубого и белого полиэтилена, перемешанные с одинаковыми черными треугольниками. Это был искусственный мех. Никаких догадок, что это за промысел, но, когда я наступил на сухую рогатку, блестевшую, как гвоздь, то девушки задумались и заговорили серьезнее и тише. И дальше мы пошли, проседая в рыжих опилках и наступая на спрятанные в них куски дубовой коры, которые ломались, показывались над опилками, красные с изнанки, как кирпич. Надежда глубоко ушла во что-то собственное еще над искусственным мехом. Она отстала, озираясь назад, и плелась в хвосте, выплевывая черные волосы, которые постоянно липли к губам, когда она, наступив на кусок дубовой коры, смотрела себе под ноги. А Надя заговорила со мной о бокальчике. Сегодня она впервые выдавала свою страсть к чашкам и чашечкам необычной формы. Получалось, этот ее бокальчик был именно такой. В этом году стаканы в столовой, простые граненые стаканы, заменили бокальчик из фаянса. Утром, завтрашним утром, в день отъезда, Надя задумала его украсть. Я расспрашивал, какой он, почему такой интересный? Надя не находила слов, наклонялась ко мне, отбрасывая волосы со щеки за спину, и ногтем указательного пальца, расписанным, как пасхальное яйцо, только в кофейные тона, чертила в воздухе форму. Граница несуществующей вещи исчезала то справа, то слева, и Надя пробовала вывести форму сразу двумя указательными пальцами. Она чуть не наткнулась на выкорчеванный пень с рогатым низом, который угрожал пространству кинжальной щепкой на краю спила. Реже стали попадаться продольно-полосатые липы, и слева, пропадая в орешнике, засветлели гладкие стволы осин, земля под которыми всегда в трауре. Татьяна и Павич тихонько, в такт медленным шагам, сцепились насчет кого-то из преподавателей. Журчали и хлюпали, как ноги в грязи, незнакомые, неузнаваемые фамилии, но вдруг одна из них внезапно подбросила моей памяти запрокинутое потное лицо в веснушках, мелкие зубы глубокого рта, который произнес ее двадцать лет назад с тем же придыханием, что и Татьяна (знаем это ироническое пренебрежение, в котором всегда помещается неподдельная почтительность). А был тогда июль, и по оврагу мне навстречу прошли две студентки в ситцевых халатах. Домашних, распахнутых по пути с пляжа.
Наклонная липа с болезненными наростами не спеша открывалась на повороте к полянке. Темные листья орешника, расступаясь и набегая, давали дорогу светлым, и все вместе, пятнами, замерев, лепили из сумерек, запахов и загадок…
– Личико! – вскрикнула Надежда. – Там только что было черное личико. Черноволосое. Оно пролетело и пропало в кустах.
– Знаю, – сказал я.
– Вы тоже его видели?
– Оно здесь всегда. Только я не могу его увидеть…
Прекратился спор Павича и Татьяны, и в воздухе передо мной перестал летать воображаемый бокальчик, который уже готов был воплотиться, так точно очерченный двумя указательными пальцами. И все думали только об одном: «Не перешло бы в истерику!» Видно, за эти две недели она их просто измучила.
– Черное мужское личико! И никто не видел! Сначала оно двинулось в мою сторону, а потом обратно. Мне страшно… Страшно…
Воспользовавшись ее ошибкой (как не заметить того, что там действительно было?), я сказал:
– Ничего страшного. Оно здесь живет, это личико. Оно является только девушкам, незамужним. Через год ты его здесь больше не увидишь. И бояться его тебе не надо: оно никому из девушек, которые отваживались на него посмотреть, не причинило никакого вреда.