Богослов, который выдумал рай и ад, был под наркотиками, у него явно больное воображение. В аду не может быть саун и бассейнов spa, корпус с осужденными на вечное наказание, лунный пейзаж, на котором горят угли и тлеют воронки, преступники забылись в мучениях, и когда мимо дефилируют дьяволицы в накинутых рыбных сетях, с шестидюймовыми стилетами, то им так стыдно, что они не могут поднять глаз. Сочащиеся потом из каждой поры, они скорее взмолятся о прощении, пожелают, чтобы их отправили в рай, в эту зимнюю чудесную страну замороженного безбрачия. Да они, должно быть, больны, если им хочется покинуть тепло ада и провести вечность в с отмороженными членами, в окоченевшем сообществе, где святые отцы сидят в суровом молчании, учатся деловым качествам. Великий богослов явно не бывал в Семи Башнях, здесь холод притупляет наши чувства, проникает до костей, до самых наших душ.
Если мне суждено умереть в Семи Башнях, то я хочу умереть прямо здесь, в душевой, я две недели не мылся, и теперь, под горячим душем, мне непередаваемо хорошо, нож спрятан у меня под одеждой, я легко смогу его выхватить. Тут полно людей, которые только и ждут момента схватить меня, когда я буду беззащитен. Каждую секунду дня и ночи они следят за моими движениями. Одиночество убивает. Только Бу-Бу отвлекает мое внимание, и я наблюдаю за ним издалека, опасаюсь, что меня засосет в его психотический мир, этот печальный придурок ищет горелые спички, обыскивает мусорное ведро у двери, медленно собирает щепки, часами пялится на них, в то время как остальные заключенные играют в карты и домино и ругаются. Эта рабочая этика Бу-Бу взывает меня к решимости, и я думаю о своем стекле и размышляю, найду ли я в себе когда-нибудь мужество покоцать запястья. Я мог бы сделать это здесь, в душевой, просто упасть вниз, в туман и смотреть, как пузырится кровь, как она вытечет из моих вен, присоединится к водовороту и смешается с мылом и грязью, и я тихонько ускользну в лучшие миры. Я останусь навсегда в этой душевой, вечно буду соскребать с себя грязь и отмываться, но нет такого понятия, как славный рок-н-ролльный суицид, нет романтики, нет свободы, нет кайфа от самого действа.
Я снова вспоминаю прошлую ночь, я знаю, что мечты о самоубийстве и реальное самоубийство – это две разные вещи. Говорят, что человек, который кончает с собой, вполне здравомыслящий в момент совершения этого действа, что он не чувствует сомнений или смятения. И я вижу, как в дальнем углу камеры копошатся люди, уже прошло много часов после того, как нас заперли на ночь, я слышу плач, заключенные орут в окна, встают и подходят, чтобы выяснить, что случилось, и я стою позади толпы, вместе с одинокими парнями, и всматриваюсь в то, что загорожено чужими плечами. Вначале я вижу лицо альбиноса, мистическое в своей чистоте, и пытаюсь понять, почему я никогда раньше не замечал этого святого, но, хотя его глаза широко распахнуты, я понимаю, что они стеклянные и невидящие, и в этом есть что-то очень неправильное. Если посмотреть на кровать альбиноса, то покажется, что его одеяло какое-то другое, не похожее на остальные, оригинальный цвет и ткань; и потом я вижу грязь на полу, и становится ясно, что одеяло пропитано кровью. Папа отдергивает покров, и этот человек обнажен, белая безволосая кожа превратилась в мрамор, запястья вскрыты, руки сложены на груди крест-накрест. Папа наклоняется и поднимает иссушенное тело и несет на руках, эта сцена напомнила мне бандитов из корпуса С; он доходит до двери – она открыта, и первый надзиратель блюет в угол, и все мы застыли в молчании, колонна плакальщиков; его голова откидывается назад, руки падают, и кажется, что этот человек дергается в конвульсиях, что он живой, но мы знаем, что он мертв; второй надзиратель уступает Папе дрогу, тот, которому плохо, следует за ними, закрыв рот рукой.
Из меня льется кислота, и я растираю себя мылом, я представляю себе сладкое яблоко и бутылку лосьона для тела, представляю, как я оказался далеко-далеко, в пятизвездочном отеле, где есть центральное отопление, где стоит кровать королевских размеров и телевизор; я прячусь в пару своей тюрьмы, я в уединении, и этот пар спасает меня от возможного нападения, мыло пахнет детергентом и потом; и я зол на мраморного человека за его суицид, за то, что он выбросил свою жизнь, занял мои мысли и испортил мне времяпрепровождение под горячей водой. Этот душ – предел цивилизации, впрочем, для меня это место очень опасно, но пока вода нагревается, я спокойно стою, чем горячей вода, тем лучше; я люблю это ощущение, я жду, когда из тумана внезапно выскочит нож, и мне плевать, по крайней мере, на этом все закончится. Если бы из душа лился кипяток, я сомневаюсь, что я двинулся бы, пусть бы эта вода расплавила меня, как мыло, и моя кровь и душа утекли бы в сточные желобки и унеслись бы по трубам в канализацию, на протяжении всего пути я поедал бы дерьмо, оказался бы в море с крысами, уплыл бы на плоту Бу-Бу и болтался по волнам в ожидании торгового судна; появляется силуэт, я хватаю стеклянный жезл, и кровь течет по моей ладони.
Трубы душат, шипят и шепчут слова, половину из которых я не понимаю, через сопло трещат ржавые кронв1тейны, крючки на стене ослабевают; и я наношу на себя следующий слой мыла, намыливаюсь, изо всех сил стараюсь не замечать призраков, которые движутся среди нас, это лучшее место упокоения для тюремных мертвецов, их шепот сливается с грохотом воды, падающей на бетон. Скоро я пойму, что мне было сказано. Это странный момент, разговор с трубами, и нагромождение этих слов звучит как какие-то другие слова; и через какое-то время мозг дает осечку и сам по себе начинает выхватывать отдельные звуки, выстраивая из них собственные сентенции. Человек должен быть слабым и одураченным, иначе будет труднее его контролировать, потому у нас в корпусе и продают героин, как и говорил мне Гомер Симпсон, по вечерам вместе с доктором, когда тот делает обход, приходит Жирный Боров, под железным предлогом раздачи официально прописанных таблеток боров обстряпывает свои делишки в углу у лестницы, вне поля зрения грифа, который следит за нами с верхней стены. С героином все становится по-другому, он успокаивает наркоманов и облегчает жизнь всем нам, остальным.
Температура воды падает, и я смываю последние мыльные хлопья, держу руку на кране, готов повернуть его, когда польется холодная вода. Жар впитывается в кожу, это здорово тонизирует, это свет моей жизни – что за жизнь, ты постелил постель и должен лечь в нее, может, ты даже умрешь на этом провисшем матрасе, на покрытом пятнами спермы одеяле и на жесткой подушке, добродетельный мелкий задрот; и только из-за того, что этот душ раз в неделю дает тебе несколько минут спокойствия, ты думаешь, что ты в раю, ты ебаный мудак, это все, о чем ты мечтаешь? – две недели без душа, и в какого вонючего уебана ты превратился с этим чешуйчатым скальпом, у тебя под мышками плодятся насекомые, и гниды живут в твоей голове, и у тебя между ног заплесневело, ты ебаная вонючка, ты хуже, чем все остальные эти нелюди, эти грязные насильники, и доебывающиеся до детей, и те, которые пиздят своих жен, ты ебаный бесполезный пиздюк, ты так же виновен, как и все остальные, запер меня здесь вот так, я ненавижу тебя, лучше бы ты умер, давай, порежь себе вены, как мраморный чел, и прекрати этот кошмар ради нас обоих, дольше ты не выживешь, я ненавижу тебя еб-твою-мать, каждый человек, находящийся здесь, ненавидит тебя, каждая женщина в мире – кран повернут, и я немного отхожу в сторону, ловлю момент, быстро выключаю воду и прячусь за свое полотенце, я понимаю, что не смыл мыло со спины, и я злюсь, черт побери, но я не рискну смыть это холодной водой, вместо этого я вытираю остатки мыла полотенцем.
Одевшись, мы просачиваемся в котельную и ждем следующей группы заключенных. Рядом со мной стоит смешной маленький человечек с длинными волосами. Он разговаривает. Со мной. И это шок. Он говорит мне, что его зовут Иисус. Я смеюсь. Нет, так меня зовут остальные заключенные, и с моего лица сползает улыбка, после двухнедельного бойкота расстраивать этого человека – это последнее, что я хотел бы сделать, он может назваться любым именем, которое ему нравится, и называть меня как угодно, лишь бы он от этого был счастлив. Он говорит мне, что его называют Иисусом, потому что у него длинные волосы и по профессии он плотник, духовный человек, который ходит в сандалиях. Я раздумываю, что ответить, если мой язык мне подчинится. Он мельком оглядывает на остальных, которые сердито уставились на него, и я догадываюсь, что они сердятся на него за то, что он говорит со мной, он говорит, что два года провел в Индии, его остановили на границе, им показались подозрительными его хипповые волосы и дурной характер. И по этой причине он в тюряге. Из-за своей внешности и фашизма власть предержащих. Могу ли я в это поверить? Я киваю. Они поместили меня в корпус Б, потому что я не выказываю Директору никакого уважения. Я расскажу тебе о Директоре. Он кое-что натворил на островах, и иностранцу будет трудно поверить в это, а я знаю эту историю, но не признаюсь ему, я рад выслушать ее еще раз. Но сначала он должен у меня кое-что спросить.