— До свадьбы все было прекрасно. Она мне только хорошие карты сдавала, но полколоды никогда не показывала. Я бы даже сказал — больше, чем полколоды. — Комсток глотнул кофе. — А через три дня после церемонии я прихожу домой — а она мини-юбок себе накупила. Таких, что короче и не бывает. Я прихожу, а она сидит и укорачивает их.
«Ты чего это делаешь?» — спрашиваю, а она: «Эта хуйня слишком длинная. Мне их нравится носить без трусов, чтоб мужикам пиздой светить, когда, например, слезаю с табурета в баре».
— И вот так вот тебе эту карту и выложила?
— Ну, я мог бы и раньше догадаться. За пару дней до свадьбы я повел ее с родителями знакомиться. Она такое консервативное платье надела, предки ей сказали, что оно им нравится. А она им: «Платье, значит, нравится, а?» — и задрала его, трусики показала.
— Ты, наверное, решил, что это очаровательно.
— В каком-то смысле. В общем, она стала ходить без трусов и в мини-юбках. Такие короткие, что она чуть голову наклонит — и вся срака уже оголяется.
— И мужикам нравилось?
— Видимо. Мы куда-нибудь заходим — и все смотрят сперва на нее, потом на меня. Сидят и думают, как парень с таким мирится.
— Ну, мы все с придурью. Херня. Срака да пизда — подумаешь. Что с них еще взять?
— Так думаешь, пока с тобой не случится. Выходим из бара на улицу, а она говорит: «Эй, видал лысого в углу? Вот он на мою пизду пялился, когда я вставала! Домой придет и точно будет дрочить».
— Тебе налить еще кофе?
— Ага — и скотча. Меня Роджер зовут.
— Ладно, Роджер.
— Однажды вечером с работы прихожу, а ее нет. Побила в квартире все окна и зеркала. И понаписала всякого: «Роджер не серет!», «Роджер лижет сраки!», «Роджер пьет ссаки!» — по стенам. А самой нет. Записку оставила. Что села на автобус и поехала домой, к мамаше в Техас. Беспокоится, мол. Потому что мамашу в дурку укатывали десять раз. И без нее матери плохо. Вот такую вот записку.
— Еще кофе, Роджер?
— Только скотча. Я на станцию «Грейхаунда», а она там в мини-юбке пиздой светит, кругом восемнадцать парней со стояками ходят. Подсаживаюсь к ней, а она давай рыдать. «Один черный, — говорит, — сказал, что я могу тысячу долларов в неделю зарабатывать, если буду делать, что он мне скажет. А я ж не блядь, Роджер!»
Спустилась Рета, залезла в холодильник за шоколадным тортиком и мороженым, ушла в спальню, включила телевизор, легла на кровать и стала есть. Тетка она очень массивная, но приятная.
— В общем, — продолжал Роджер, — я сказал, что я ее люблю, и нам удалось сдать билет. Отвез ее домой. А назавтра вечером к нам один мой дружок зашел, так она к нему сзади подкралась и шарах по башке деревянной ложкой для салата. Без предупреждения, без ничего. Подкралась и — бац. Он ушел, а она мне говорит: со мной, дескать, все нормально будет, если по средам вечером ты меня будешь отпускать на занятия по керамике. Ладно, говорю. Но не вышло. Она полюбила бросаться на меня с ножами. Кровища повсюду. Моя кровища. И на стенах, и на ковре. Она же проворная такая.
И балетом занимается, и йогой, и травами, и витаминами, семечки ест, орехи, такую вот срань, в сумочке Библию носит, половина страниц красными чернилами исчиркана. Мини-юбки свои еще на полдюйма подрезала. Как-то ночью сплю, но вовремя проснулся — она как раз летит на меня через спинку кровати, а в руке тесак для мяса. Я еле успел откатиться — нож дюймов на пять-шесть в матрас вошел. Я встал и просто по стенке ее размазал. Она лежит и орет: «Трус! Мерзкий трус, ты ударил женщину! Ссыкло, ссыкло, ссыкло!»
— Ну, бить ее, наверное, не стоило, — сказал я.
— В общем, из квартиры я съехал, затеял развод, но этим дело не кончилось. Она стала за мной следить. Как-то стою в очереди в кассу в супермаркете. Она подходит и давай на меня орать: «Гнойный хуесос! Пидарас!» А то как-то раз в прачечной меня поймала. Я вещи из машинки выгружаю и в сушилку сую. А она стоит и на меня смотрит. Ничего не говорит. Я одежду сушиться оставил, сел в машину и уехал. Возвращаюсь — ее нет. Смотрю в сушилку — пустая. Все рубашки мои забрала, трусы, штаны, полотенца мои, простыни — все. Тут мне по почте письма начинают приходить, красными чернилами. Про то, что ей снится. Ей все время что-нибудь снилось. Она фотографии из журналов вырезала и все их исписывала. Почерк совершенно не разобрать. Я, бывало, сижу вечером дома, а она подкрадется и щебнем в окно кидается. И орет во всю глотку: «Роджер Комсток — голубой!» На всю округу.
— Очень живенько ты рассказываешь.
— А потом я познакомился с Линн и переехал сюда. Рано утром переезжал. Она не знает, где я. Работу бросил. Вот и сижу. Я, наверно, схожу погулять с собачкой — Линн это нравится. Вернется с работы, а я ей: «Линн, а я твою собачку выгуливал». Она тогда улыбается. Нравится ей это.
— Валяй, — сказал я.
— Эй, Хрюндель! — заверещал Роджер. — Пошли, Хрюндель!
Тряся брюхом, прислюнявила эта дебильная тварь. Они ушли.
Продлилась такая радость всего три месяца. Дорин познакомилась с мужиком, который говорил на трех языках и был египтологом. Я вернулся к себе на разбомбленный дворик в Восточном Голливуде.
Однажды, где-то через год, выходил от зубного в Глендейле, гляжу — Дорин садится в машину. Я подошел, мы сели в кафе, выпили кофе.
— Как роман? — спросила она.
— Пока ни с места, — ответил я. — По-моему, я эту падлу никогда не допишу.
— Ты теперь один? — спросила она.
— Нет.
— Я тоже не одна.
— Хорошо.
— Ничего хорошего, но сойдет.
— А Роджер еще живет с Линн?
— Она его хотела бросить, — сказала Дорин. — А потом он напился и упал с балкона. Его парализовало ниже пояса. Страховая компания выплатила ему пятьдесят тысяч долларов. Потом он пошел на поправку. Костыли сменил на трость. Опять Хрюнделя может выгуливать. Недавно вот изумительные снимки сделал на Ольвера-стрит[3]. Слушай, мне пора бежать. На следующей неделе лечу в Лондон. Рабочий отпуск. За все уплачено! До свиданья.
— До свиданья.
Дорин вскочила, улыбнулась, вышла, свернула на запад и скрылась. Я поднес ко рту чашку, отхлебнул, поставил на место. Передо мной лежал чек. 1 доллар 85 центов. У меня с собой было 2 доллара — хватит как раз, плюс чаевые. А как я, на хер, буду платить зубному — уже другой вопрос.
Я пошел его повидать. Он был великий поэт. Лучший повествовательный поэт после Джефферза[4], а еще и семидесяти нет, во всем мире знаменит. Наверно, лучше всего знают две его книжки — «Мое горе лучше твоего, ха!» и «Мертвые томно жуют резинку». Он преподавал во многих университетах, получил все премии, включая Нобелевку. Бернард Стахман.
Я поднялся по лестнице общаги для молодых христиан. Мистер Стахман жил в номере 223. Я постучал.
— ЗАВАЛИВАЙ! — заорал кто-то изнутри.
Я открыл дверь и вошел. Бернард Стахман лежал в постели. Воняло блевотиной, вином, мочой, говном и разлагающейся пищей. Меня затошнило. Я забежал в ванную, проблевался и вышел.
— Мистер Стахман, — сказал я. — Вы б открыли окно?
— Хорошая мысль. И не надо вот этого «мистер Стахман». Меня зовут Барни.
Он был инвалид — ему удалось встать с усилием и переползти в кресло у кровати.
— Вот теперь хорошенько поговорим, — сказал он. — Я этого ждал.
Рядом на столе у него стоял галлон макаронного красного пойла — в нем плавали дохлые мотыльки и сигаретный пепел. Я отвернулся, затем посмотрел опять. Бернард Стахман поднес кувшин ко рту, но вино по большей части вылилось ему на рубашку и штаны. Он поставил кувшин на место.
— То, что надо.
— Лучше б из стакана, — сказал я. — Проще.
— Да, пожалуй, ты прав. — Он огляделся. Рядом стояло несколько грязных стаканов — интересно, какой он выберет? Выбрал ближайший. На донышке засохло что-то желтое. Похоже на остатки лапши с курицей. Он налил вина. Поднял стакан и выпил. — Да, так гораздо лучше. Я вижу, ты камеру принес. Будешь меня фотографировать?
— Да, — ответил я. Затем пошел и открыл окно, вдохнул свежего воздуху. Дождь шел много дней, и воздух был чист и свеж.
— Слушай, — сказал он. — Я тут уже давно по-ссать собираюсь. Принеси мне пустую бутылку.
Пустых бутылок вокруг было много. Одну я ему подал. Ширинка была не на молнии — только пуговицы, а застегнута лишь на нижнюю, так его раздуло. Он рукой вытащил пенис и пристроил головку к горлу бутылки. Едва начал мочиться, пенис напрягся и стал мотаться из стороны в сторону, моча брызнула — и на рубашку, и на штаны, и в лицо, и, что совсем уж невероятно, последний выплеск ударил ему в левое ухо.
— Хуево быть калекой, — сказал он.
— Как это произошло? — спросил я.
— Что произошло?
— Как вы стали калекой?
— Жена. Переехала меня на машине.
— Как? Зачем?
— Сказала, терпеть меня больше нет сил.
Я ничего не ответил. Щелкнул камерой пару раз.