В тот вечер, когда Хрипушин вызвал будильника, пришел худощавый мужчина средних лет с острым желтым лицом и быстрыми рыскучими глазами. На нем были черный глухой френч и краги. Он вошел без книг, с большим печатным листом телефонов в руках, и, глядя на него, Зыбин подумал, что нет, на будильника этот не похож, – вероятно, он следователь, а может быть, даже ночной дежурный по следственной части. Когда Хрипушин вышел (он как-то очень быстро вышел, не произнеся даже своего обычного напутствия), будильник прошел за стол, положил перед собой лист с номерами телефонов, позвонил куда-то и сообщил, что он там-то, потом взглянул на Зыбина и спросил просто:
– Ну, не надоело это вам?
Зыбин сказал, что очень надоело.
– Ну и надо кончать! – ворчливо прикрикнул будильник или следователь. – Вот бумага, вот ручка, садитесь к столу и пишите.
Зыбин сказал, что и рад бы писать, да нечего.
– То есть как это нечего? За что же вы здесь сидите? За подлую антисоветскую деятельность вы здесь сидите! Вот о ней и пишите! Вот перечислите мне, в каких организациях вы состояли! Ну?
Зыбин пожал плечами и перечислил: он состоял в пионерской организации, потом в профсоюзе работников просвещения, в Осоавиахиме.
– Ишь ты умник! – засмеялся будильник. Он встал, заложил руки в карманы и подошел к Зыбину. – Нет, это все наши организации, а вы про свои расскажите, контрреволюционные. – Зыбин молча пожал плечами. – Ну что вы жметесь? Тут жаться нечего, тут надо говорить! – Он пододвинулся вплотную и навис над ним лицом к лицу. – Ну? Ну, долго, я вас спрашиваю, мы с вами в молчанку будем играть? Да ты не отворачивайся, не отворачивайся! – зарычал он вдруг. – Ты в лицо гляди, когда с тобой говорят, контра проклятая! Что глаза-то прячешь? Когда родную Советскую власть японцам продавал, тогда небось не прятал? Тогда прямо смотрел! – Он уперся коленом в колено Зыбина и ощерился, как разозлившийся пес. – А что ты растопырился, как старая б...? А ну встать! Встать, вам говорят!
– Слушайте, – мирно, терпеливым штатским голосом начал Зыбин, подбирая ноги. – Я вас прошу все-таки...
– Вста-а-ть! Я попрошу! Я тебе так попрошу, гад! – И вдруг, закусив губу, он размахнулся и прямо-таки всадил сапог ему в колено. Жгучая, огненная боль сразу же сожгла Зыбина всего. Он даже на секунду, вероятно, потерял сознание. Удар пришелся на старый рубец, костную мозоль, такую болезненную, что Зыбин с детства не мог даже опуститься на это колено. С минуту он сидел неподвижно, весь заполненный этой болью, потом собрал дыхание, снял пальцем слезы, наклонился и засучил брюки. Сапог сбил кожу. Рубец налился и стал похож на черную гусеницу. Зыбин давнул ее, и потекла кровь. Он вздохнул и покачал головой.
– Да ты мне еще будешь! – заорал будильник, совсем теряя голову, и снова занес ногу. – Вста-ать!
Зыбин Послушно поднялся, посмотрел на будильника и вдруг молниеносно схватил его за горло, «за яблочко, за яблочко, за самое яблочко», как кричали в одном историко-революционном фильме. Продержал так секунду, ударил коленом в живот, мотнул, как дохлую соломенную куклу, туда и сюда и, заламывая подбородок, швырнул к двери. Все это в пяток секунд – точно и четко, как на учении ближнего боя. Будильник отлетел к двери, стукнулся о косяк, крякнул и сел на пол.
А Зыбин тоже сел и ладонью обтер кровь. Некоторое время оба они молчали.
– Ах ты, – изумился с пола будильник, хотел что-то крикнуть, но вдруг зашелся и затрясся в мучительном кашле.
– Вы воды выпейте, – посоветовал Зыбин и привстал было за графином.
– Сядь! – рявкнул будильник и, шатаясь, встал с пола.
Зыбин обтер ладонь о брюки и снова наклонился над коленом.
– Вот если вы мне повредили коленную чашечку, – сказал он и вдруг закричал: – Кровь! Кровь течет! Видишь, дегенерат, что ты наделал! Кровь течет! Ах ты, поносник несчастный!
Будильник испуганно шикнул, вскочил и уперся в дверь спиной, но ее уже толкали.
Он отступил.
– Что там у тебя такое, капитан? – спросил чей-то густой и спокойный голос, и показался седой красивый старик с белым коком, в военной форме. Он был осанист, представителен и походил на екатерининского вельможу – начальник отдела майор Пуйкан.
Зыбин вытянулся в струнку, коленка у него была голая, в крови.
– Да вот, в дурачка задумал играть, – в сердцах ответил следователь, сразу приходя в себя, – припадок его забил! Вызову врача, сразу выздоровеет! Я его в рубаху затяну! Колено у него, видишь ли!..
– Это все тот? – спросил старик, рассматривая Зыбина.
– Да, тот самый! Ученый! Ничего! У меня не попартизанишь! У меня все подсохнет как на собаке! Ничего! Коленка! Ничего!
– Да, слышали, слышали про его подвиги, – многозначительно сказал старик и вышел.
Капитан подождал, пока закрылась дверь, возвратился к столу, сел и спросил:
– А вы знаете, что вам за это будет? – Зыбин молчал. – Опустите штаны. Вот сейчас отсюда в карцер пойдете. («Боже мой, – подумал Зыбин. – Неужели отправят? Вот бы выспался!») Опустите штаны, вам говорят!
– Одним словом, так: если вы меня еще ударите... – сказал Зыбин ласково.
– Ну и ударю, – азартно, подхватил следователь, – и сто раз ударю. И морду разобью, ну, что ты мне сделаешь? Что? Что? Что? – Однако с места не сдвинулся.
– Плохо будет, – пообещал тихо и серьезно Зыбин. – Очень плохо, я вам устрою репутацию битого! Вас завтра же отсюда палкой погонят! Битого-то!
– Ты, вражья морда, говори, да не заговаривайся! – крикнул следователь.
– Не ори, козел, не глухой! – крикнул Зыбин, и следователь сразу же сник.
– Ну ладно, – пообещал он зловеще. – Завтра я тебе покажу что-то. Да опусти же, опусти брючину, – сказал вдруг он совсем уже другим тоном, – ведь тут женщины ходят, неудобно! Задрался!.. Ученый! Опусти!
И правда, женщина за время этих ночных бдений появлялась в этом кабинете уже несколько раз. Это была все та же секретарша. И каждый раз, когда она заходила, красивая, стройная, подтянутая, сдержанно улыбающаяся, и спрашивала что-нибудь у будильника, Зыбин всегда ловил ее взгляд. Она глядела на него теперь прямо, пристально, не скрываясь. И он смущался, ерзал – уж слишком он сейчас был неказист – грязен, небрит, растерзан – и никак не мог понять, что же такое в этом взгляде: сочувствие? невысказанный вопрос? или просто бабье любопытство – что же ты за зверь такой?
И потом в бессонные ночи, сидя на этом стуле, он думал: а не встречался ли я с ней где-нибудь в городе? Но, кажется, нет, не встречался.
Но ни карцера, ни рубашки не последовало. Да и вообще ничего больше не последовало. Утром, как обычно, пришел Хрипушин – свежий, принявший душ, отмякший за ночь – и капитан ушел, а Хрипушин что-то приговаривал, над чем-то мелко посмеиваясь, снял и повесил на металлический стояк коверкотовый плащ – кто-то недавно верно написал, что коверкот был тогда у органов почти формой, – прошел на свое место, отодвинул кресло, сел, водрузился и быстро спросил:
– Ну, герой, надумал что-нибудь за ночь? Нет, умная у тебя голова, а дураку досталась – так, что ли?
И снова потянулся длинный, мучительный, жаркий, бессмысленный день. Они сидели друг против друга, вяло переругиваясь, мельком переговариваясь, и иногда на пятнадцать-двадцать минут теряли друг друга из вида – один засыпал, а другой делал вид, что пишет или читает.
А вечером появился новый будильник, и на следующую ночь другой, и еще на следующую еще другой – и были они не капитаны, не дежурные по следственной части, а просто парни лет двадцати, двадцати трех – злые и добродушные, молчаливые и разговорчивые, тупые и вострые.
И так продолжалось еще три ночи.
Бессонница мягко и гибко обволакивала мозг зека. Все становилось недействительным, дурманным – все мягко распадалось, расслаивалось, как колода карт, бесшумно рассыпавшаяся по стеклу. Он жил и двигался в каком-то странном пространстве – слегка сдвинутом и скошенном, как в кристалле. Воздух казался густым и синеватым, словно в угарной избе. Все носило привкус сна и доходило через вату. Это и помогало: ничто не поднимало на дыбы, на все было, в общем-то, наплевать. Просто когда Хрипушин с руганью бросался на него, как бы сами собой включались ответные силы: верно, это вставал на дыбы и рычал древний пещерный медведь – инстинкт. Этот зверь понимал, что нельзя, чтоб его тут били. Раз ударят, и еще ударят, и тысячу раз ударят, и совсем забьют. Потому что сейчас это и не удар даже, а вопрос: «А скажи, нельзя ли с тобой вот так?» – и ревел в ответ: «Попробуй!»
А колено болело все больше и больше. Сидеть было трудно, но на вопрос Хрипушина, что у него с ногой, Зыбин просто ответил: зашибся.
– И что это вы все зашибаетесь? – покачал головой Хрипушин и отослал Зыбина с конвойным в санчасть.
В санчасти – белой прохладной камере – горели синие спиртовки, пахло валерьянкой и было тихо и спокойно. Бинтовала Зыбина фельдшерица, еще молодая, но уже безнадежно засохшая маленькая женщина, вся засаженная золотыми мухами. А потом из-за ширмы вышел молодой красавец с длинными волосами на обе стороны. Пальцы у красавца были твердые, холодные, мелодичные, и вообще он так походил на Станкевича или юного Хомякова, что на вопрос, как же это он так зашибся, Зыбин чуть ему не ляпнул правду. Красавец пощупал у него пах, спросил, не больно ли, и сказал: