Фермеры стоят во дворе, пытаются справиться с постоянно меняющейся ситуацией; Боров прибывает рано, с кучей охраны, не может удержать злобной ухмылки, его усмешка больше человеческая, чем свинячья, его охранники встают в полукруг, оружие направлено на толпу. Психи стоят плечом к плечу, всего их около тридцати, стоят вместе, а все мы, остальные, стоим сбоку.
Совершивших насильственные преступления осудили на долгий срок, это наше ядро, вокруг них еще тридцать парней, а за ними легко последовали придурки; в замкнутом пространстве эта толпа выглядит ужасающе, и Боров, хоть и стоит с чванливым видом, но явно напуган. Некоторые парни хотели бы попытать судьбу, полезть под пули и зарубить его до смерти, они внезапно разозлились на эти вопиющие поставки наркотиков, но не надо забывать и о нарках; я представляю, какой здесь начнется бардак, если лишить их дозы. Боров сплевывает с верхушки лестницы, увертывается от пары летящих камней, стряхивает с себя грязь и убирается вон. Он должен отчитаться Директору о том, как его здесь приняли, и часом позже начинает потрескивать громкоговоритель, и правитель тюрьмы извиняется за языки, обвиняет в этом административную путаницу, но заключенные не хотят этого слышать. Каждый знает, что это ложь, но также это и признание поражения. И потому мы чувствуем, что у нас есть какая-то власть, и это смягчает наш настрой. Директор и его призовая свинья были унижены. И оказывается, что я сам усмехаюсь, слушая перевод Иисуса, хотя я и раздражен, что так быстро пришел в хорошее настроение.
Большую часть дня я провел, снова прокручивая в мыслях ту службу в часовне, на которой я увидел Франко. Я снова попытался прорваться к нему под конец, но охранники оттащили меня назад. Я помахал ему, но Франко снова посмотрел в мою сторону невидящим взглядом. Могло быть, он не ожидал увидеть меня, но, как мне показалось, он сокрушен. И я даже не знаю, вынесли ли ему уже приговор, корпус Б держат на карантине от остальной тюрьмы после некого инцидента в этом году, были замешаны нож, злоба, горло бандита из корпуса А, рука парня из корпуса Б и два кофе в Оазисе. Здесь нет рабочего режима, нет возможностей для образования, и поэтому внутри тюрьмы практические ничего не происходит, никаких подвижек, и разузнать, что происходит за пределами корпуса, весьма трудно. Даже когда новости передают в душевых или с визитами, нас держат в стороне ото всего. Иисус может за взятку получить некоторую информацию от одного надзирателя у ворот, но в нашем корпусе нет доверенных. Я не люблю просить об одолжениях, у него у самого достаточно проблем, он должен следить за собой, но я все равно спрошу, я хочу знать, где Элвис, надеюсь, что его выпустили, хотя это будет означать, что для Франко наступили трудные времена, он будет вынужден существовать сам по себе. Элвиса могли освободить, и может, в этот самый момент он катит в Техас со своей Мари-Лу.
Некоторые парни стали заранее готовиться к большой ночи, но какой-то странной причине они ходят за зеленую дверь и толпятся над раковиной, нет бы пойти к раковине, которая во дворе; они моются и прихорашиваются, меняют грязные майки на те, которые просто воняют, причесываются и чистят зубы; и нас отпускают на каникулы, на рок-вечеринку мы будем пить пиво, и шнапс, и знакомиться с женщинами, и слушать музыку, а семейные парни отправятся в ресторан, там им преподнесут кальмара, и лобстера, и шампанское, музыканты играют традиционные мелодии, а конферансье считает минуты до полуночи. Мы бродим туда-сюда по двору, освобождаясь от эндорфииов, щелкают четки, мы топчемся на пятачке и говорим сами с собой, мы мечтаем очутиться на углу какой-нибудь улицы и выбирать подходящий бар или кафе. Даже гоблины прогуливаются вдоль стены, а Папа стоит один у двери в камеру. И вот Шеф прибывает с вечерним супом, это подлинное жаркое, очень, очень хорошее. Оно густое, в нем много мяса и картофеля и мало жира, и к нему выдают еще полбуханки хлеба. Шеф вернулся веселый и радостный, он смеется и отпускает шуточки, и когда я оказываюсь перед ним, я понимаю, что он пьян. Мясник сообщает Иисусу, а тот – мне, что в жаркое Шеф добавил бутылку вина или, скорее, полбутылки, а остальное вылил в свою глотку. Мы едим жаркое, и это качественная пища, наша вторая хорошая еда за неделю, я понимаю, что это сделано по приказу сверху, Директор лезет из кожи вон.
Я заканчиваю с ужином и, как обычно, иду к раковине во дворе и обнаруживаю, что водосток не работает и ближайший слив забит. Должно быть, поэтому остальные пошли мыться на сафари, поэтому я здесь один-единственный. Я заглядываю в раковину и отскакиваю, в этой воде плавают языки. При тусклом свете похожи на гниющих крабов, ножки оторваны и болтаются, тухлое мясо зловонно, я прикрываю рот. Я делаю шаг назад и впечатываюсь в Иисуса, он говорит, что кто-то вытащил языки из мусорных корзин и вычистил, смыл с них грязь и положил их покоиться в этой могиле. Методичная, старательная операция, я спрашиваю, кто это сделал; и он поворачивается и кивает в сторону Папы, киллера в пижаме, который занят тем, что ругается на гоблина. Я не могу этого понять. Иисус пытается догадаться, у какого животного вырезаны эти языки, перечисляет ягнят, поросят, козлят. По его щеке сползает слеза, он думает об этих страдальцах, он утверждает, что скорее умрет, нежели будет стоять рядом и смотреть, как разделывают этих созданий.
Мы отходим и садимся на уступ, и он объясняет, что на самом деле никто и не хотел подавать языки, просто скотобойня отдала их по дешевке. Но ведь их могли порезать и смешать с требухой, измельчить в куски и спрятать в кусках мяса, нанизать на вертелы, скормить собакам, хотя в некоторых странах язык считается деликатесом, но здесь, поданные как они есть, это было гротескным напоминанием о человеческом зверстве. Это отвратительно, мой друг, язык – это средство общения, отнять его – это кастрация. Иисус вегетарианец, он как будто вот-вот заплачет, и я оставляю его в одиночестве, иду на сафари, мою свою миску, боюсь, что вонючая влага пропитает пластмассу, поливаю поверхность ссаньем, быстро вываливаюсь оттуда и возвращаюсь во двор.
Я иду к воротам, и у меня дрожат колени, трясутся слабые вены со спрятанными тромбами, я изо всех сил пытаюсь стереть из памяти эти языки. В конце концов мы все маршируем туда-сюда по двору, убиваем время и пытаемся стереть реальность. Я дохожу до стены с деревом, поворачиваюсь, иду в противоположный конец двора, туда и обратно, стучат каблуки; и я повторяю этот путь бесчисленное количество раз, а потом останавливаюсь, и потягиваю руки, и, наконец, опускаю ладонь на ствол дерева. Мне нравится структура коры, она грубая, и мягкая, и слегка теплая, хотя это, должно быть, обман; Иисус наклоняется над заслонкой в воротах, говорит о чем-то и машет мне рукой. Он спрашивал о выкурившем гашиш итальянце, и, похоже, Франко осудили на девять месяцев, и он остался один, потому что его друг, долларовый парень, которому тоже вынесли приговор, перевелся по приказу судьи на рабочую ферму, на приговор повлиял хирург из больницы. Девять месяцев – это намного меньше, чем осталось отбывать здесь мне, и Франко должен быть счастлив. Если учитывать то время, которое он уже отсидел, то его скоро должны освободить. Если бы это был я, я бы прыгал до потолка от радости, и я думаю, ну почему же в часовне он выглядел таким сокрушенным. Это, должно быть, его сущность. Но я рад за Элвиса, теперь у него есть работа – копать землю, и его срок сократят вполовину, и он скоро будет на трассе, на пути на запад, с нетронутой и свободной душой. Это хорошие новости, и я воспрянул духом.
Солнце гаснет, во дворе включают свет. Нас неспешно провожают в камеру, теперь они используют новый, более мягкий подход. Стайка маленьких птичек ныряет в замок и висит в воздухе между корпусами А и Б, они замечают мертвое дерево и садятся на его ветви. Найдя трещину в камне, в которую можно пустить корни и пробив путь к земле, это дерево выросло в четыре раза выше человеческого роста и только потом окончательно сдалось. Может, такое происходит и с заключенными, осужденными на долгий срок, сильные люди, которые годами выживают, а потом в конце концов ломаются и сдаются, доживают свою жизнь как обломки этой системы. Мне хочется схватить Франко за горло и потрясти его, чтобы влить в него какую-то долю оптимизма, объяснить, как сильно ему повезло, но он слабовольный человек, пойманный не в то время не в том месте, турист со своим глупым альбомом с фотографиями, который не понимает, как сильно ему повезло, ведь у него есть дом и семья. Он дурак, потому что так сильно жалеет себя, но думать так – нечестно, хотя мы все так периодически думаем. Нет ничего неправильного в том, чтобы быть слабым, или, может, вовремя сказанные слова звучат так сентиментально.
Иисус показывает на тюремного кота, который крадется вдоль стены, ныряя и выныривая из поволоки, тихонько идет за птицами. Бродяга прижимается к земле и движется ползком на животе, когти скрежещут, а пасть дрожит, лоснящийся красавец, такой очаровательный, что мы не видим в нем безжалостного убийцу, и когда он готов к броску, хлопок в ладоши спугивает птиц. Я поворачиваюсь на звук и вижу Папу, он улыбается, глядя, как птицы взмывают в небо, они летят в одну сторону, потом резко в другую, словно закрученный торнадо из дрожащих крыльев, разделяются на две длинных стаи, огибая ближайшую башню, снова соединяются и исчезают в сумерках. Кот останавливается, стоит и потягивает лапы, изгибается и отступает назад, притворяясь, что ему все равно, и изящной походкой медленно уходит прочь.