— Загляну-ка я в СОРТИР! — заявил он, глядя при этом на Марфу, — Авось, найду кой-чего, — и гадко подмигнул.
— Женек… — прошептала старушка, сползая со стула, — Ты чего, Женек?..
— Авось найду! — упрямо буркнул старик, — Найду или нет, я тебя спрашиваю?!
— П-папочка, тебе пло-охо? — растягивая слова на Прибалтийский манер, пискнул сын с другого края стола.
— Евгений! — взвизгнула соседка Варя.
Лишь внучка Дуняша, не мигая глядела на деда. Ей виделся Апокалипсис.
— Так что там, с какашками? — ехидно спросил Евгений Степанович. Штаны его грозно раздувались.
Раздался звон. Это жена Артема гулко упала в обморок, мордою прямо в тарелку.
За столом наступила тишина.
Старик поглядел на гостей с горечью.
— Вот, оно, значит как. — произнес наконец он. На глазах у него выступили слезы, — Значится так… Так вот, живешь с человеком всю жизнь… и ведь не допросишься! — и ровным голосом, не мигая, вперив взгляд в жену.
— Проститутка!
Развернулся по солдатски и бросился в туалет.
Секунды, показавшиеся многим вечностью, за столом царила немая сцена. И вот уже, зароптали, загомонили гости, вскакивали со стульев, бросали салфетки в недоеденные салаты, гурьбой неслись к запертой двери туалета, тесня друг друга, стучали, бухали кулаками в неподатливое дерево, сиплыми голосами молили старика одуматься…
Лишь молчанье было им ответом.
В конце концов дверь вышибли.
И остановились как вкопанные.
Ибо Евгений Степанович повесился.
По брюкам его расплывалось зловещее пятно, а лицо искажала гримаса утробного блаженства небытия.
И тогда, вдалеке, за тридевять земель раздался скорбный вой. То выла Дуняша-ведь ей одной была ведома истина.
По утрам, Олежка бродил по пустым улицам города, загребая ногами пушистый снег. То и дело, он останавливался, разевал пасть и орал:
— Зра-азы! Зразы!
И протягивал слепым окнам поднос с мерзлыми зразами.
Ранние прохожие сторонились мальчугана, справедливо считая его юродивым. Даже старуха Панацеевна, что по слухам выращивала у себя дома дерево, в точности напоминающее профиль Даниила Андреева, истово крестилась, заслышав лающий его голос.
— Зра-азы! — выгавкивал он, вместе с клубами черного дыма.
Ближе к девяти, мальчик садился подле дома развратного дворника, и жрал горстями твердые зразы, причмокивал с наслаждением, грыз их крысиными зубами. В такие мгновенья, когда город уже проснулся, но все еще нежится в лучах наступившего утра, когда девицы, стоя у окошек, напоказ выставляют налитые груди, когда вечно черные от ненависти кочегары, стайками гнойных рыб, выползают из своих нор, лицо его становилось почти человеческим. Он жевал механически, и представлял, что на самом деле грызет крышку своего гроба.
— Так и жизнь пройдет, — пришептывал Олежка, — а я не повзрослею. Матушка меня оставила, отец пьет, а я один на целом свете, во тьме и в космическом пространстве. Скоро и мой черед придет, а я ведь не продал еще ни одного зраза, не был женат, не нажил врагов.
Доев все до последней крошки, Олежка поднимался со скамьи и брел в сторону, противоположную восходящему солнцу, провожаемый жадным взглядом безымянного дворника. Домой он приходил к полудню. Раздевался в смутной прихожей, подстилая пальто собаке, что жила в его доме испокон веков, и даже умерев, и сгнив, оставалась неотъемлемой частью семьи, и брел на кухню, где его уже поджидал бесцельно пьяный отец.
— Ты сволочь, — говорил отец без всякого выражения, — из тебя вырастет висельник.
— Я хотя бы продаю зразы, — отвечал Олежка.
Он садился у окна и глядел как плавится день. И прохожие проносились мимо, застывая на секунду в глазах, как слезы, и солнце все клонилось книзу под тяжестью собственной ноши, и тьма, вечная тьма, слизко окутывала город.
По вечерам, Олежка, отец и мертвая собака выходили на балкон и выли. Заводилой выступал отец. Вой его напоминал ледяной ветер болот, что проносится по камышовым зарослям сразу после полуночи. Дыханье всех утопленников, что разом выпускают воздух их стылых легких.
Вторила отцу мертвая собака. Зловонный вой ее был как саван, укутавший город.
Олежка опускался на колени, лишь в этот момент, исполненный нежности к своим близким и выл, осознавая ту вечную тайну, суть которой навсегда от нас сокрыта и откроется лишь тогда, когда рассказать о ней мы не сможем.
После, Олежка делал зразы, наполняя их мясом своего одиночества. Спать он не любил-ведь сон, так похож был на смерть.
До рассвета, в снежную пустоту выходил он, и крик его отражался от стен погребенного города.
Ответственность за погибших
В полутемном вагоне троллейбуса душно. Мои друзья пугливо и доверчиво прижимаются ко мне, сверля пассажиров глазами. По очереди. Атмосфера полного равнодушия. Люди стараются не замечать друг друга, смотрят прямо перед собой, внутрь себя, вбок себя. Воздух собирается в легионы пыльных молекул, давит.
Мы молчим. Каждый из нас ощущает сложную зависимость от решения всех остальных. Мои друзья немощны. Им нужна постоянная поддержка.
Топот быстрых ног, толчок в плечо и я оказываюсь лицом к лицу с безносым кондуктором. Правая рука у него в гипсе, кажется сложный перелом. Левой, он ловко выхватывает из брезентовой сумки несколько билетов.
Я протягиваю кондуктору мятые купюры, пихаю его в непокалеченную руку, улыбаюсь скользко, ни к чему не обязываю, шепчу одними губами:
— Три!
Он понимает. Их этому учат. Протягивает мне новенькие билеты, казенно скалится и отправляется к другим пассажирам.
За окном вечная смена дождя. Подо мной проезжают машины, размазывая фарами водяной свет по лобовому стеклу глаз. Я щурюсь. Машины сливаются с мокрым асфальтом, принимая его непостоянную форму, скользят по шоссе, сигналят. Водители, нелепые придатки рулевых колодок курят крепкие и без фильтра. Возможно ругаются.
Автоматически сжимаю в пальцах хрупкие билеты, размазываю их по ладоням и отбрасываю в сторону. Мои друзья ничего не заметили. С появлением кондуктора, они потеряли ко мне всяческий интерес. На сегодня моя миссия выполнена. Я снова спас их от страшной смерти.
Мне кажется или в вагоне быстро темнеет?
Троллейбус останавливается. Меня ведет вбок и вперед. Крепче хватаюсь за поручни, серые, масляные трубы, лианы и кишки утробы троллейбуса. Ругаюсь сквозь зубы. Кажется я перебрал сегодня. Я употребляю наркотики. Разные и много. Это помогает, но не спасает. Кажется, мои друзья тоже наркоманы. У них тусклые глаза и безвольные рты. Я гляжу на них ласково, осторожно трогаю за плечо, улыбаюсь и поощрительно киваю. Они не замечают меня. Они счастливы своим вновь обретенным статусом, кривляются и кичатся.
Шаги.
В заднюю дверь тролейбуса грузно вплывает туша Контролера. Внутри все умирает. Как глупо. Я опускаю глаза, начинаю шуршать и ерзать. Ведь билеты только что были прямо под ногами. Как мог я быть так самонадеян! Теперь нас обязательно арестуют!
— Сынок! — голос тихий и деревянный, пропитаный никотином, — Сынок, ты потерял билеты?
Я оглядываюсь. Контролер уже стоит подле меня. Он стар, от него пахнет мокротой и вчерашним чаем. Он одет в сапоги.
Контролер не аппелирует к моим друзьям, что извиваются за моей спиной, неловко притворяясь рассудительными и смелыми. Он обращается непосредственно ко мне, как к человеку, отвечающему за группу. Ведь от Контролера не утаишь.
— Малыш, — в голосе сочувствие и жалость, — ведь это ты платил за билеты?
Оглядываюсь кругом. На лицах пассажиров вежливое недоумение. Старичок рядом со мной пытается пнуть меня ногой. Женщина слева плюет коричневой слюной, но промахивается.
— Я уронил билеты на пол, — твердо говорю я. — Я виноват.
— ОН УРОНИЛ БИЛЕТЫ НА ПОЛ, — монотонным хором отзывается толпа. — ОН ВИНОВАТ.
— Ты уронил билеты на пол, — с укоризной шепчет Контролер, — Ты виноват.
Мои друзья плачут. Они понимают в каком положении мы оказались. Ведь контролер имеет право забрать нас всех. Он выше закона, он над обществом.
Контролер ожесточенно топает ногой. — Ты пойдешь со мной! — кричит он мне в лицо, — Ты сволочь! Ты скотина! Ты, гнусный кабан!
Мои друзья порозовели. Я чувствую, как они хихикают рядышком, кокетливо подмигивая Контролеру. Ведь я спас их от неминуемой гибели. Я должен ответить по всей строгости закона.
Контролер вежливо, но твердо берет меня за руку. Сейчас мы выйдем на остановке и он поведет меня в Дворницкую. Там будет тепло, надушено носками. Старики будут играть в нарды. К слову, все они гомосексуалисты.
В углу теплой Дворницкой стоит ржавый от крови чурбан, на котором мне отрубят голову.