– Да, картина, – сказал Корнилов неодобрительно, – и вы, видать, мастер на такие вот картины.
– Христу повезло. Он умер до заката. Страдал, однако, он очень. Он изверился во всем, метался и бредил: «Боже мой, Боже мой, для чего ты оставил меня?» И еще: «Пить». Тогда кто-то из стоявших обмакнул губку в глиняный горшок, надел ее на стебель степной травы, обтер ему губы. В горшке была, очевидно, обыкновенная римская поска – смесь воды, уксуса и яиц: ее в походах солдаты пили. Тогда, вероятно, сознания у него уже не было. Один из воинов проткнул ему грудь копьем. Потекла кровь и вода – это была лимфа из предсердия. Так бывает при разрыве сердца, а в особенности в зной при солнечном ударе. Вот так умер Христос. Или, вернее, так народилось христианство.
Он остановился, вобрал в себя полной грудью воздух и сказал:
– То есть так произошло искупление, друзья мои. Человек был снова восстановлен в своих правах.
– Чтоб наш любимый вождь через две тысячи лет мог сказать: «Самое дорогое, что есть на свете, – это человек», – ответил Корнилов.
– Ах, как он неосмотрительно сказал это, – покачал головой отец Андрей. – Ах, как неосмотрительно. И не ко времени!
Что они потом говорили и где были, Корнилов помнит очень плохо. Кажется, вдвоем они провожали Марью Григорьевну. Кажется, потом Марья Григорьевна проводила их. Затем как будто бы они шли вдвоем с отцом Андреем и тот ему о чем-то толковал. Отрезвление наступило внезапно. Впереди вдруг вспыхнул прямой зеленый луч фонарика, ослепил его и осветил высокую, тонкую женскую фигуру на тропинке. Голос из этого луча позвал:
– Владимир Михайлович...
– Даша! – крикнул он, бросаясь вперед, и сразу же стало опять темно. Пропал ли отец Андрей сейчас же или все время был с ними третьим, но стоял в темноте – от так и не помнит и потом тоже выяснил не с полной точностью. Во всяком случае, голоса он больше не подал.
– Дядю сегодня увезли, – сказала Даша из темноты.
– Что? Как? – крикнул Корнилов и стиснул ее руку.
С этой минуты все, что он говорил ей и слышал от нее, он помнит в каких-то отрывках, словно в скачущем луче фонарика. То свет, то темнота. Он хорошо помнит, что она сказала:
– Достучался один военный. Очень вежливый. Поздоровался. Попросил поехать с ним на час. Сказал, что потом доставит обратно. Я ждала, ждала, потом пошла к вам.
– Я ничего не знал, – быстро ответил он зачем-то, а потом добавил: – Это, наверно, по поводу Зыбина. Ведь его тоже...
Она вцепилась ему в руку.
– Как?
– Да вот так, – ответил он.
Потом они стояли, молчали, подавленные всем этим, и вдруг он обнял ее за плечи и сказал:
– Ничего, ничего, все образуется! – И в эту минуту ему действительно стало казаться, что все образуется. Что все так неважно, что об этом не стоит и думать. Потом Даша вдруг заплакала. Просто уткнулась ему в грудь и заплакала тихо, горько, как маленькая. А он гладил ее по волосам как сильный, старший и повторял: «Ничего, ничего».
И спросил:
– А бумажку-какую-нибудь он показывал?
Оказалось, нет, не показывал. Просто военный сказал: «Я вас попрошу только на час, а потом сам вас довезу до дома...» И дядя как-то незаметно вздохнул и ответил: «Ну что ж, едемте!» И поглядел на нее, будто хотел что-то сказать, но так ничего и не сказал. Просто снял пиджак, оделся и вышел за военным. А на дороге, под горой, стояла, светила лиловыми фарами машина, и за рулем сидел шофер. Вот так все и случилось.
– Да, – сказал. Корнилов, – да, это уже случилось. Ну что ж, пойдемте ко мне.
И опять он был совершенно спокоен.
Когда они вошли, он повернул выключатель. Зажегся свет.
– Вы смотрите, починили-таки электростанцию! – удивился он, и, хотя это было совершеннейшим пустяком, он почему-то очень обрадовался. Подошел к столу, отодвинул стул и сказал Даше просто и обыденно: – Садитесь, пожалуйста! Не убрано у меня, конечно, и грязюка страшенная, но...
– Ничего, ничего! – ответила она так же обыденно, по-школьному и, вот странность, – улыбнулась!
И он тоже улыбнулся.
Отчаянность и бесшабашность, как крепкое вино, били ему в голову.
– Ничего, как увезли, так и привезут, – сказал он бодро и твердо. – Вот что с нами-то будет...
Она воскликнула:
– С вами?!
– С нами, – кивнул он головой, – со мной, с Зыбиным.
– А его не... – Она сидела выпрямившись и смотрела на него блестящими, большими от слез глазами (в комнате было очень светло).
– Нет, – ответил он, – нет, его-то не отпустят, он ведь не ваш дядя. Нет, нет, нас если берут, то уж совсем. Придут с ордером, возьмут, и тогда, как говорится, отрывай подковки!
Ему доставляло какое-то жестокое удовольствие и сознавать и говорить это.
– Как, как? – переспросила она. – Отрывай...
– Подковки, подковки, – повторил он, – так дед-столяр говорит. Ну тот старик, что был как-то у вас в гостях вместе с директором.
Даша все смотрела на него.
– А за что? – спросила она.
Он рассмеялся.
– Милая, да это вы их спросите. И знаете, как на этот вопрос они вам ответят?
– Как?
Он опять улыбнулся и махнул рукой.
– Даша, Даша, – сказал он с какой-то страдальческой нежностью, – какая вы еще маленькая.
И такой у него был ласковый и хороший голос, когда он произносил вот это «маленькая», что она невольно улыбнулась сквозь слезы. Он подошел и обнял ее за плечи.
– Вот слушайте, что я вам сейчас скажу, – произнес он, наклоняясь над ней. – Дядя ваш, может быть, уже сейчас дома. Но придете – не говорите ему, что вы были у меня.
– Почему?
– Ну просто не надо, и все. Слушайте дальше. Его привезут, и он, наверно, с час будет молча ходить по комнате. Потом выпьет водки. Много. Наверно, стакана полтора. Потом подзовет вас и скажет, чтоб вы никому не рассказывали о том, что его куда-то увозили. «А то пойдут лишние разговоры. Зачем? Не надо», – скажет он. Вы ему должны ответить: «Хорошо, дядя Петя». «И Корнилову ни-ни», – скажет он. И вы, опять ответите: «Хорошо». Вот и все. А дядя ваш, вот вы увидите, как он изменится с этой ночи. К лучшему, к лучшему, Дашенька! Будет ласковым, тихим, общительным, только, пожалуй, один на один начнет еще больше на вас цыкать, чтоб вы не распускали язычок. Гости у "вас начнут появляться всякие, компании одна веселей другой.
– Дядя всегда любил гостей, – сказала Даша, словно защищаясь от чего-то. Она сейчас смотрела на него почти испуганно.
– А это не то, не то! – отмахнулся Корнилов. – Не тех гостей он любил. Вы теперь совсем новых увидите. Таких, которых раньше он и близко не подпускал, называл сволочами, трепачами, элементом.
– Я не понимаю вас, – сказала Даша жалобно. – Я ничего не понимаю, что вы такое говорите. Вы мне объясните, пожалуйста.
А он все ходил по комнате, и веселая злость захлестывала его все больше и больше.
– Впрочем, он, может быть, будет и совсем другим – гостей тогда вы больше вообще не увидите. Он сделается угрюмым и неразговорчивым. Кроме работы, ничего не захочет знать. В компанию его не затянешь, скажет: «Ну их всех! Надоели!» Но это вряд ли. Очевидно, все пойдет так, как я вначале говорил.
– Как?
– Очень весело и шумно.
– Вы очень страшно говорите, – сказала Даша жалобно.
– Да, страшно. Да ведь то, что сейчас происходит, это очень страшное и, главное, непонятное, то есть я-то этого понять не могу, а другие-то все понимают. Вот, например, Георгий Николаевич, вы ведь, кажется, хорошо к нему относитесь? Этот все понимает. До точки. И не только понимает, но и объяснить все может. Своими словами! А своих слов у него сколько угодно, и все они как на подбор хорошие.
– Почему вы так говорите?
– А потому, что слышал, как вам он пел про изменников и предателей. Лежал рядом в кладовке и заслушивался. Очень современные мысли товарищ высказывал! Очень! Эх, много бы я дал за то, чтобы послушать, как он там-то с ними разговаривает! Нелегко им придется.
– Вы правда так думаете? – спросила Даша.
– Клянусь последним днем творенья! Следователь ведь может только орать и материться. А тут они в один голос вдруг запоют. Кто кого перепоет! Знаете, как волк с лисой спорил о том, кто больше медведя любит?
– Ну зачем вы так? – огорчилась Даша. – Он такой хороший.
– А мы что, плохие? Мы ведь тоже ничего себе. Одна только беда – не понимаем мы многого. Вот Зыбина посадили, и вы не понимаете, как, за что и почему, а вот если бы вас посадили или меня, он сразу понял бы и почему и за что. Он ведь историю французской революции назубок знает! Он столько вам умных да красивых слов выскажет о том, что никому на свете верить нельзя, кроме него, конечно. Он – сама истина. А вот видите – оказывается, и истине этой кто-то взял да и не поверил.
– А вы радуетесь? – спросила Даша горько.
Корнилов с разбега остановился и посмотрел на нее.
– Радуюсь? – повторил он как бы в раздумье печально и вдруг согласился, кивнул головой. – Да, пожалуй, я радуюсь. Горько радуюсь: ведь и меня ждет то же самое! Возьмут, привезут куда надо и спросят: «А почему ты медведя не любишь?» И ничего не поделаешь – не люблю! Ох как не люблю его, мохнатого! А ведь это смертный грех – не любить медведя! А вот Зыбин любит! Только сейчас ему другие люди – тоже языкастые – объясняют, что он еще недостаточно медведя любит, что он еще недостаточно идейно его любит. А любить медведя не так – это страшный грех. Медведя надо любить не за то, что он мохнатый и столько людей подрал и пожрал – нет! это Боже избави! – а за то, что он рвет и ревет: «Помните, самое ценное на свете – человек». – И Корнилов засмеялся длинно, оскорбительно, глумливо.