— Ну, а что же особенного?
— А то особенное, дорогой товарищ Корнилов, что не был этот господин Христианствующим. Подделка это все. Он о Христе и не слышал. Как, конечно, и о Павле. А услышал бы — обоих вздернул на крестах и не охнул. Но веление века он понял правильно. Вот поэтому он и христианствующий. Нельзя было в то время услышать шаги командора и не стать Христианствующим.
«Услышать шаги командора, — подумал Корнилов. — Наверно, собака, стихи пишет вроде попа Ионы Брихничева», — и сказал:
— А не могли бы вы как-нибудь попроще? А то не совсем понятно, о чем вы вообще.
— Я говорю вот о чем. Республика во время Сенеки умерла. Вернее, не то уже умерла, не то еще только умирала — этого толком никто не знал, потому что никто не интересовался. На свет лезли упыри и уродцы. И назывались они императорами, то есть вождями народа. Оглянуться было не на что. Ожидать было нечего. Настоящего не существовало. Сзади могилы, и впереди могилы. «Третье поколение уже рождается в огне гражданской войны». Это Гораций о прошлом Рима. «Волки будут спать на площадях и выть от голода в пустых чертогах» — это Овидий о будущем Рима. Но то был еще золотой век. Август. Принципат. Расцвет искусств. А после уже действительно пошла тьма и безысходность. И юрист Ульпиан объяснил причину этого так: «Что нравится государю, то имеет силу закона, потому что народ перенес и передал ему свои права и власть». И Сенека понимал: раз так, надо опираться не на народ — его нет, не на государя — его тоже нет, не на государство — оно только понятие, — а на человека, на своего ближнего, потому что вот он-то есть, и он всегда рядом с тобой: плебей, вольноотпущенник, раб, жена раба. Не поэт, не герой, а голый человек на голой земле. Вы понимаете?
— Ну, я слушаю, все слушаю, — ответил Корнилов.
— Ибо человек, если так на него взглянуть, не только самое дорогое, но и самое надежное в мире. Вот последнее-то, кажется, товарищ Сталин себе уяснил далеко не полностью!
«Вот выдает, — подумал Корнилов, — зачем это он так? При ней?» Но неожиданно для себя сказал:
— Я слышу речь не мальчика, но мужа, она с тобой, отец, меня мирит.
— Спасибо! И безо всяких лишних слов спасибо! — серьезно ответил отец Андрей. — Да, Сенека это понял и за это у позднейших отцов церкви получил прозвание Христианствующего. Но не Христа! Теперь вот о Христе. Лет за тридцать до этого на другом конце империи бродил по песчаным дорогам Иудеи плотник или строитель, говорят еще, что он делал плуги, нищий проповедник с кучкой таких же бродяг, как и он. Они хоть не сеяли и не жали, но урожай собирали — то есть попросту попрошайничали. Что соберут, то и поедят, где их тьма застанет, там и заночуют. Все беспрекословно слушали своего вожака — нрав у него был вспыльчивый, яростный, но отходчивый. А вообще имел характер ясный и простой. Образован не был, хотя греческий и знал (иначе как бы он говорил с Пилатом?). А проповедовать умел, и его заслушивались. Говорил картинно, хотя и суховато, просто и четко, с великим жаром убежденности. Был очень осторожен, и заставить его проговориться было невозможно. И хотя всем было ясно, что он отрицает все — императора, власть императора, богов императора, мораль императора, — за язык поймать его не удавалось. Вести из Рима просачивались скупо, и что делалось в империи — никто не знал, да и что было этим рыбакам да ремесленникам до высокой политики? Философские же и исторические сочинения, так сказать, книги века, конечно, доходили и в эту тьму тараканью, но этот плотник или строитель их никогда не развертывал. Зато яснее, чем все эти поэты, философы, ораторы и государственные умы, он понимал одно: мир смертельно устал и изверился. У него нет сил жить. Выход один — надо восстановить человека в его правах. Но знал он и еще одно — самое главное! За это придется умереть! И не так умереть, как умер Сократ, среди рыдающих учеников, не так, как кончал с собой римский вельможа в загородной вилле, то открывая, то вновь перевязывая жилы, — а просто нагой и наглой смертью. А вы понимаете, что такое крестная смерть? — спросил отец Андрей, вдруг останавливаясь. — «Masmera min hazluv» — длинные гвозди креста, а? Понимаете?
— Что, очень больно? — как-то даже всхлипнула Марья Григорьевна, и Корнилов почувствовал, что она прильнула к отцу Андрею, а тот, сминая, нарочито больно, придавил ее к себе.
— Ну зачем вы это завели? — спросил Корнилов досадливо.
— А крестная смерть значит вот что, молодой человек, — продолжал отец Андрей. — Вот легионеры с осужденными добрались до места. Кресты там уже торчат. «Остановись!» С осужденных срывают одежду. Их напоили по дороге каким-то дурманом, и они как сонные мухи, их все время клонит в дрему от усталости. На осужденных накидывают веревки, поднимают и усаживают верхом на острый брус, что торчит посередине столба. Притягивают руки, расправляют ладони. Прикручивают. Прикалывают. Работают вверху и внизу. На коленях и лестницах. Кресты низкие. Высокие полагаются для знатных преступников. Вокруг толпа — зеваки, завсегдатаи экзекуций и казней, родственницы. Глашатаи. Все это ржет, зубоскалит, шумит, кричит. Женщины по-восточному ревут, рвут лицо ногтями. Солдаты орут на осужденных. Кто-то из приколачивающих резанул смертника по глазам — держи руки прямее. Нелегко ведь приколотить живого человека, поневоле заорешь. Наконец прибили. Самое интересное прошло. Толпа тает. Остаются только кресты да солдаты. И там и тут ждут смерти. А она здесь гостья капризная, привередливая. Ее долго приходится ждать. Душа, как говорит Сенека, выдавливается по капле. Кровью на кресте не истечешь — раны-то ведь не открытые. Тело растянуто неестественно — любое движение причиняет нестерпимую боль, — ведь осужденный изодран бичами. Часа через два раны воспаляются, и человек будет гореть как в огне. Кровь напрягает пульс и приливает к голове — начинаются страшные головокружения. Сердце работает неправильно — человек исходит от предсмертной тоски и страха. Он бредит, бормочет, мечется головой по перекладине. Гвозди под тяжестью тела давно бы порвали руки, если бы — ах, догадливые палачи! — посередине не было бы вот этого бруса, осужденный полусидит, полувисит. Сознание то появляется, то пропадает, то вспыхивает, то гаснет. Смерть разливается от конечностей к центру — по нервам, по артериям, по мускулам. А над землей — день — ночь — утро. День, вечер, ночь, утро — одна смена приходит, другая уходит, и так иногда десять суток. Служат здесь вольготно, солдаты режутся в кости, пьют, жгут костры — ночи-то ледяные. К ним приходят женщины. Сидят обнявшись, пьют, горланят песни. Картина.
— Да, картина, — сказал Корнилов неодобрительно, — и вы, видать, мастер на такие вот картины.
— Христу повезло. Он умер до заката. Страдал, однако, он очень. Он изверился во всем, метался и бредил: «Боже мой, Боже мой, для чего ты оставил меня?» И еще: «Пить». Тогда кто-то из стоявших обмакнул губку в глиняный горшок, надел ее на стебель степной травы, обтер ему губы. В горшке была, очевидно, обыкновенная римская поска — смесь воды, уксуса и яиц: ее в походах солдаты пили. Тогда, вероятно, сознания у него уже не было. Один из воинов проткнул ему грудь копьем. Потекла кровь и вода — это была лимфа из предсердия. Так бывает при разрыве сердца, а в особенности в зной при солнечном ударе. Вот так умер Христос. Или, вернее, так народилось христианство.
Он остановился, вобрал в себя полной грудью воздух и сказал:
— То есть так произошло искупление, друзья мои. Человек был снова восстановлен в своих правах.
— Чтоб наш любимый вождь через две тысячи лет мог сказать: «Самое дорогое, что есть на свете, — это человек», — ответил Корнилов.
— Ах, как он неосмотрительно сказал это, — покачал головой отец Андрей. — Ах, как неосмотрительно. И не ко времени!
Что они потом говорили и где были, Корнилов помнит очень плохо. Кажется, вдвоем они провожали Марью Григорьевну. Кажется, потом Марья Григорьевна проводила их. Затем как будто бы они шли вдвоем с отцом Андреем и тот ему о чем-то толковал. Отрезвление наступило внезапно. Впереди вдруг вспыхнул прямой зеленый луч фонарика, ослепил его и осветил высокую, тонкую женскую фигуру на тропинке. Голос из этого луча позвал:
— Владимир Михайлович…
— Даша! — крикнул он, бросаясь вперед, и сразу же стало опять темно. Пропал ли отец Андрей сейчас же или все время был с ними третьим, но стоял в темноте — от так и не помнит и потом тоже выяснил не с полной точностью. Во всяком случае, голоса он больше не подал.
— Дядю сегодня увезли, — сказала Даша из темноты.
— Что? Как? — крикнул Корнилов и стиснул ее руку.
С этой минуты все, что он говорил ей и слышал от нее, он помнит в каких-то отрывках, словно в скачущем луче фонарика. То свет, то темнота. Он хорошо помнит, что она сказала:
— Достучался один военный. Очень вежливый. Поздоровался. Попросил поехать с ним на час. Сказал, что потом доставит обратно. Я ждала, ждала, потом пошла к вам.