«Кру́гом от него справа», все равно сказал я.
Мы направились в сторону дома к болтливому уличному кафе, где весь народ собирается перед паденьем ночи под вопящими деревьями птиц, возле Соко-Гранде, и решили пройти по железнодорожным путям. Было жарко, но бриз со Средиземноморья дул холодком. Дошли до старого арабского сезонника, сидевшего на рельсе путей, он пересказывал Коран кучке оборванных детишек, которые слушали внимательно или хотя бы послушно. За ними стоял дом их матери, жестяная лачуга, где женщина в белом вешала белую, голубую и розовую стирку перед бледно-голубой жестяной хибаркой на ярком африканском солнце. – Я не знал, что делает этот святой, я сказал, «Он какой-то дурачок?» – «Нет», ответил Билл, «он бродячий шерифский паломник, проповедующий благовест Аллаха детям – он hombre que rison, человек, который молится, у них в городке несколько hombres que rison, которые носят белые одежды и ходят босиком по переулкам, и не дают никакому хулиганью в синей джинсе затевать на улице драки, он просто подходит и пристально смотрит на них, и они разбегаются. Кроме того, народ в Танжере не похож на публику с Западной Стороны Нью-Йорка, когда б на улице ни началась потасовка среди арабского хулиганья, все мужчины выбегают из мятных чайных и всю срань из них вышибают. В Америке мужчин больше нет, они просто сидят и жуют пиццу перед ночной телепередачей, дорогой мой». Человеком этим был Уильям Сьюэрд Барроуз, писатель, и теперь мы направлялись по узким переулкам Медины («Касба» лишь Крепостная часть города) к маленькому бару и ресторану, куда ходили все американцы и изгои. Мне хотелось рассказать кому-нибудь о пастушонке, святом и человеке на рельсах, но никому не было интересно. Большой жирный голландец-хозяин бара сказал, «Не могу найти в этом городе хорошего поя» (так и сказал «поя», не «боя», хотя имел в виду мальчика). – Барроуз от смеха пополам сложился.
Оттуда мы пошли в предвечернее кафе, где сидела вся упадочная аристократия Америки и Европы, а также несколько жаждущих просвещенных арабов или почти-арабов, или дипломатов, или что они там еще. – Я сказал Биллу: «Где мне в этом городе найти женщину?»
Он ответил: «Есть несколько блядей, тут вокруг тусуются, надо знать таксиста или как-то, а еще лучше – тут в городе есть кошак один, из Фриско, Джим, он тебе покажет, на каком углу и что делать» поэтому в тот вечер мы с Джимом-художником выходим и становимся на углу, и само собой вскорости подваливают две женщины в чадрах, тонкие хлопковые вуальки рты закрывают и носы до половины, видны у них только темные глаза, и в длинных развевающихся одеяньях, и видно, как туфли у них одежду рассекают, и Джим поймал такси, которое там ждало, и отправились мы на домовуху, которая была с патио (моя) с патио, выходящим на море и шерифский маячок, что все включался и включался, по кругу да по кругу, мигал мне в окно время от времени, пока, наедине с одним из таинственных этих саванов, я смотрел, как покров свой и вуаль она откинула, и увидел совершенную маленькую мексиканскую (или, то есть арабскую) красотку, совершенную и смуглую, как тот старый октябрьский виноград и, может, как дерево Эбена, и повернулась ко мне, разомкнув губы любопытственным «Ну и чего ты стоишь там?» поэтому я зажег свечу у себя на рабочем столе. Когда уходила, она спустилась со мной туда, где некоторые мои связники из Англии и Марокко, и США все дули самодельные трубки опия и пели старую песенку Кэба Кэллоуэя «Я посмолю чернушку добела». – На улице, когда садилась в такси, она была очень вежлива.
Оттуда я потом поехал в Париж, где мало чего происходило, если не считать самой красивой девушки на свете, которой не понравился мой рюкзак за спиной, да и все равно у нее была свиданка с парнем с мелкими усиками, который стоит рука в боковом кармане с ухмылкой в ночноклубной киношке Парижа.
Ух – а в Лондоне что я вижу, как не прекрасную, небесно красивую блондинку, стоящую у стены в Сохо, подзывая хорошоодетых мужчин. Много грима, с синими тенями у глаз, самые красивые женщины на свете определенно англичанки… если вы, как я, не предпочитаете смуглых.
Но в Марокко были далеко не только прогулки с Барроузом и бляди у меня в комнате, я сам по себе уходил в дальние походы, хлебал «Чинзано» в кафе на тротуарах solitaire[51], сидел на пляже…
По пляжу шли железнодорожные рельсы, что приводили поезд из Касабланки – я, бывало, сидел в песке, глядя на чудны́х арабских тормозных кондукторов и их смешную маленькую Железную Дорогу Си-Эф-Эм (Central Ferrocarrill Morocco). – У вагонов колеса были со спицами, не сцепки, а просто буфера, двойные цилиндрические буфера с каждой стороны, а вагоны друг к другу привязывались посредством обычной цепи. – Сигналист подавал сигналы обычным гусем, рукой показывал стоп-машина и путь-свободен, а еще у него был тонкий пронзительный свисток, и орал он по-арабски, харкая-горлом, заднему кондуктору. – У вагонов ни ручных тормозов, ни скоб-лесенок. – Жуткие арабские бомжи сидели в угольных бункерах, пока ими маневрировали взад-вперед по сортировочной горке на песчаном морском побережье, рассчитывая доехать до Тетуана…
На одном тормозильщике феска и баллоны-панталоны – Я так и представлял себе диспетчера в полной мантии Джалабы, сидящего у телефона с трубкой гашиша. – Но у них был хороший маневровый Дизель, с офесканным машинистом внутри у дросселя и знаком на борту локомотива, гласящим DANGER A MORT (Смертельная опасность). – Вместо ручных тормозов они бегали, спеша в развевающихся одеяньях, и отпускали горизонтальный брус, который тормозил колеса тормозными башмаками – это было безумие – они чудодейственные просто были железнодорожники. – Сигналист вопил «Thea! Thea! Mohammed! Thea!» – Мохаммедом был старший кондуктор, он стоял на дальнем краю песка, печально глядючи. – Между тем овуаленные арабские женщины в длинных Иисусовых одеяньях слонялись вокруг, собирая куски угля у путей – к вечерней рыбе, к ночному теплу. – Но песок, рельсы, трава, были так же вселенски, как Южная Тихоокеанская… Белые одежды у птичьего песка железной дороги синего моря…
У меня была очень приятная комната, как я говорил, на крыше, с патио, звезды по ночам, море, молчание, французская квартирная хозяйка, китайская экономка – шести-и-семь-футовый голландец-педераст, живший по соседству и приводивший каждую ночь к себе арабских мальчиков. – Никто мне не докучал.
Паром из Танжера в Альхесирас был очень печален, потому что весь освещен так весело ради ужасного предприятия перебраться на другой берег. —
В Медине я нашел спрятанный испанский ресторан, где подавали следующее меню за 35 центов: один стакан красного вина, креветочий суп с мелкой лапшой, свинина в красном томатном соусе, хлеб, одно жареное яйцо, один апельсин на блюдце и один черный кофе-эспрессо: руку дам на отсечение. —
Ради писательства и спательства, и думательства я ходил в местную прохладную аптеку и покупал «Симпантину» для возбужденья, «Диосан» для кодеиновых грез, и «Сонерил» для сна. – Тем временем мы с Барроузом также раздобыли немного опия у парня в красной феске в Соко-Чико, и смастерили себе каких-то самодельных трубок из старых банок от оливкового масла, и курили, распевая «Уилли-Мочалку», а назавтра смешали пахтача и кифа с медом и специями, и сделали себе кексиков «Маджун» и съели их, жуя, с горячим чаем, и пошли на долгие пророческие прогулки в поля маленьких беленьких цветочков. – Однажды днем улетев по гашишу, я медитировал на своей солнечной крыше, думая «Все, что движется, есть Бог, и все, что не движется, есть Бог» и при этом переизречении древней тайны все, что двигалось и шумело в Танжерском дне, похоже, вдруг возликовало, а все, что не двигалось, вроде возрадовалось…
Танжер очаровательный, четкий, приятный город, полный изумительных континентальных ресторанов вроде «El Paname» и «L’Escargot»[52] с такой кухней, что слюнки текут, сладкими снами, солнышком и целыми галереями святых католических священников возле того места, где я жил, которые молились к морю каждый вечер. – Пускай повсюду будут оризоны! —
Меж тем безумный гений Барроуз сидел, печатая, диковласый у себя в садовой квартире следующие слова: – «Мотель Мотель Мотель одиночество стонет через весь континент как туман над недвижной маслянистой водой приливных рек…» (имея в виду Америку). (В изгнании Америка всегда вспоминается.)
В День независимости Марокко моя большая 50-летняя сексуальная арабская негритянка-горничная убрала мне комнату и сложила мою грязнющую нестираную футболку аккуратно на стуле…
И все же иногда Танжер бывал невыразимо скучен, никаких флюидов, поэтому я уходил две мили вдоль берега среди древних ритмичных рыболовов, которые тянули сети поющими бандами с какой-то древней песней вдоль прибоя, оставляя рыбу плескаться в морскоглазном песке, а иногда я смотрел офигительные футбольные матчи, разыгрываемые в песке безумными арабскими мальчишками, некоторые причем забивали голы бросками назад через голову под аплодисменты целых галерей детворы. —