Прокурор удобно уселся, протянул ноги и поднял газету.
– "Новые времена"! – прочел он. – Чарли Чаплин! Так что ж, покажут нам в конце концов Чарли Чаплина или нет? Мы, выходит, уже самые последние, до нас весь город посмотрел.
– Хотели завтра сделать ночной сеанс, – ответил зам. начальника по оперативной части, – да женщины запротестовали: мы, мол, хотим детей привести, а куда же ночью! Странно, конечно, что ж, на весь город один экземпляр, что ли? – Он пожал плечами.
– План, план! – проворчал прокурор. – Хозрасчет, дорогой! Валютка! Потому его и не покупают у нас. А наше культурное воспитание – дело десятое. Слава Богу, двадцать лет революции! Сами уж других должны воспитывать!
Он усмехнулся, показывая, что хотя это и так, но говорит он все-таки не в полный серьез, несколько, так сказать, сгущает краски, опошляет действительность, как он непременно бы квалифицировал эти слова («высказывания»), если бы их произнес не он, а кто-то другой, и не в кабинете начальника, а, скажем, выходя из кино.
– Да, это точно, – согласился зам. начальника оперативной части, улыбаясь и показывая этим, что он все эти оттенки понимает отлично, – да, это так.
Он обожал ходить на закрытые особые просмотры. Происходили они в самом здании наркомата после работы. Иногда действительно ночью. В просмотровый зал тогда сходились все – от наркома до машинисток и работников тюрьмы. Зал был большой, светлый – горели белые трубки, – очень уютный, в скромных зеленых сукнах. И люди рассаживались неторопливо, по-семейному здороваясь, улыбаясь, уступая друг другу дорогу. Каждый старался держаться как можно дружелюбнее и скромнее. А в длинном узком фойе висели картины самого что ни на есть мирного штатского содержания: «Грачи прилетели», «Девятый вал», «Аленушка», «Мишки на лесозаготовках» (за эту вот шуточку кое-кто и в самом деле поехал на лесозаготовки к этим самым мишкам), "Вождь за газетой «Правда», «Великая стройка». И около буфета, где стояли столики с пирожным и пивом, тоже было тихо, скромно и уютно. Каждый, конечно, знал свое место, но все уважали друг друга и были как одна семья. Тут замнаркома, например, мог запросто опуститься около коридорного и завести с ним разговор о матче «Спартак» – «Динамо» либо справиться, где тот думает проводить отпуск, и даже порекомендовать что-нибудь стоящее из собственного опыта, скажем, ехать не в Сочи, а в Геленджик: там народу меньше. Или рассказать очень по-простецки о том, как они взялись раз с товарищем плыть наперегонки да и заплыли до самой запретки, а береговая охрана прилетела за ними на моторке: «Кто вы такие? Откуда? Предъявите документы». И тут "оба собеседника добродушно смеялись: тоже ведь бдительность проявляют! Вот это приобщение, эту вхожесть в высший мир зам. начальника оперативной части ценил больше всего. И, пожалуй, не только от одного чувства приобщенности, но еще и потому, что вместе с этими он приобретал еще целый ряд чувств, ему при его работе совершенно необходимых. Он тут ощущал «чувство локтя», спайку коллектива, одним словом, настоящую демократию. Все, с кем он тут встречался – от наркома до такого же маленького администратора, как он, – все друг с другом были вежливы, добропорядочны, честны. И невольно припоминалось другое, совсем недавнее. Когда жена работала в детской кухне и приходила поздно, усталая и взбудораженная: и сколько же всяких разговоров о склоках, подсиживаниях, доносах, анонимках, подхалимаже, хамстве, мелком ловкачестве приносила она ему каждый день! Разве здесь могло быть что-нибудь подобное? Да никогда! Здесь чистота! Но было и еще одно. Таинственное и жутковатое. Там, в гражданке, все эти начальники, замы, завы, просто служащие слетали с места, как чурки в игре в городки, – шумно, легко, бестолково. Они ходили, жаловались, сплетничали, писали заявления то туда, то сюда, оправдывались, валили на других, и иногда это им даже удавалось.
Здесь люди просто пропадали. Был – и нет. И никто не вспомнит. И было в этом что-то совершенно мистическое, никогда не постижимое до конца, но неотвратимое, как рок, как внезапная смерть в фойе за стаканом пива (он видел однажды такое). Человек сразу изглаживался из памяти. Даже случайно вспомнить о нем считалось дурным тоном или бестактностью. Зона всеобщего кругового молчания существовала здесь, как и везде... Но тут она была совсем иной – глубоко осознанной и потому почти естественной, свободной (назвал же кто-то из классиков марксизма свободу осознанной необходимостью).
И лишь однажды Гуляев – какая-то очень высокая и особая шишка – нарушил этот закон. На том сеансе их места оказались рядом, и, пока еще было светло, Гуляев спросил его:
– Вы своего нового начальника совсем раньше не знали?
Речь шла о том, что прежний начальник тюрьмы был вызван в Москву на совещание и исчез сразу же. Осталась от него только одна телеграмма: «Долетел благополучно. Целую».
И в тот же день в его кабинете появился новый человек из охраны первого секретаря ЦК. Первого секретаря точно так же месяц назад вызвали в Москву, и он оттуда уже давал уличающие показания. И по ним тоже сажали. Так и попал комендант его дачи в начальники тюрьмы. А когда-то они оба работали дежурными комендантами в так называемом тире (а это был тот тир!), и раз случилось, что на наркоматовских соревнованиях по револьверной стрельбе их обоих наградили одинаковыми грамотами и именными часами.
Он сказал об этом Гуляеву. Этой подробности Гуляев почему-то не знал и очень ей обрадовался.
– Ах, значит, вон он откуда! – воскликнул он. И вдруг спросил: – А с Назаровым (тем исчезнувшим) вы, кажется, ладили?
Вопрос был задан легким, ничего не значащим тоном, поэтому он так же легко и ответил:
– А что же не ладить? Выпить он, правда, любил. А так что же... – Сказал и спохватился: а не лишнее ли? Но Гуляев только улыбнулся и коротко кивнул ему головой. А тут уже "и свет потушили. И так и осталось у зам. начальника впечатление легкой интимности, мимолетной откровенности, которая связала их обоих – Гуляева и его.
Нет, любил, любил зам. начальника тюрьмы по оперативной части эти закрытые, недоступные простым смертным кинопросмотры.
– Надо вообще ввести какие-то определенные дни для просмотров, – сказал вдруг деловито прокурор Мячин. – Почему обязательно ходить в кино ночью? У меня вот дочь приезжает из Москвы на каникулы.
Потом он сразу посерьезнел.
– Сейчас буду разговаривать с Зыбиным, – сказал он и поморщился. – После голодовки он падает – так, чтобы не подниматься на второй этаж, можно у вас?
– Да, пожалуйста, пожалуйста, – учтиво всполошился зам. начальника и начал поспешно собирать бумаги.
– Да нет, сидите, сидите, вы, может быть, как раз и понадобитесь, – остановил его прокурор. – Он что, так все время и лежит?
– А что с ним поделаешь? – развел руками зам. начальника. – Он ведь уже бредит.
– Бредит? – удивился прокурор.
– Бредит. Я подошел раз к двери, а он лежит и с товарищем Сталиным беседует.
– То есть как же? – встрепенулся и всполошился прокурор. – С товарищем?.. – И они оба невольно обернулись к двери. – Ругает его?
– Нет! Просто говорит: «Товарищ Сталин идет обедать. Товарищ Сталин сел за стол. За столом гости. „Посмотрим, чем нас будут кормить“, – говорит товарищ Сталин гостям». Вот так.
– Черт знает что! – выругался прокурор. – А вы следователю говорили?
– Да нет, только вот вам, – сказал зам. начальника по оперативной части и искренне поглядел на прокурора.
Прокурор с минуту молча смотрел в окно и о чем-то думал.
– Вот что, – решил он наконец, – вы его психиатру покажите. Я распоряжусь. Не по следственной части, а сами, от тюрьмы. Может, он просто сумасшедший. Я слышал, и на воле-то он был тоже фик-фок! Может, тут и дела нет никакого, а отправить его в Казань в специзолятор, и пусть там сдыхает.
В это время в дверь постучали, привели зека.
Зек шел твердо и ровно. По дороге он попросился в уборную и там несколько раз накрепко обтер ладонями лицо. Утром он объявил сухую, а уж на второй день сухой рот воспаляется, губы трескаются, сочатся, и начинает пахнуть трупом. Зыбин знал это и поэтому сегодня тщательно ополоснул рот и вычистил пальцем зубы. Однако пить ему еще не хотелось.
Вместе с ним вошли начальник тюрьмы и корпусной.
– Вот, пожалуйста, сюда, – сказал ласково прокурор и показал Зыбину на шахматный столик около окна.
Зыбин сел и чуть не вскрикнул. Окно было большое, полное солнца, и выходило оно на тюремный двор, в аллею тополей. Тополя эти посадили еще при самом основании города, когда тут была не тюрьма, а просто шла широкая дорога в горы, и вдоль ее обочины и шумели эти тополя.
И Зыбин растерялся, сбился с толку перед этим несчитанным богатством. Веток, сучьев, побегов. Все они шумели, переливались, жили ежеминутно, ежесекундно каждым листиком, каждым отросточком, каждой жилкой! Они были веселые, свободные, живые. И ему, в течение стольких дней видевшему только серый цемент пола, да белую лампу в черной клетке, да гладкую стену цвета болотной тины, на которой глазу не за что зацепиться, – это сказочное богатство и нежность показались просто чудом. Он уже и позабыл, что и такое существует. А ведь оно-то и есть самое главное.