– Как же он попал на это кладбище?
– За деньги. В Москве все можно за деньги. Он был поэт, его любили женщины. В Москве очень много богатых женщин. Они похоронили его на Ваганьково.
– Зачем вы пошли к нему на могилу?
– Я тебе уже полчаса твержу – служить Мессу. Просить прощения за всех женщин, которые предают поэтов!
– Ты же сам сказал, что это женщины похоронили его на VIP-кладбище…
– Из чувства вины. Только из чувства вины перед ним. При жизни они его предавали. Все его женщины предавали его, может быть, поэтому он писал стихи… Итак, мы отыскали могилу, сунули немного денег кладбищенскому сторожу, остались одни… При тусклом свете молодой луны, – представляешь? – мы стянули трусики со всех красоток, которые испуганно жались друг к другу и робко просили нас добавить денег «за нестандартные услуги». Мы сложили трусики на крошечном пятачке травы рядом с надгробьем и подожгли их.
– Ох!
– Да-да, девчонки тоже говорили «Ох-Ох!». Пока костер горел, Винсент, достав маникюрные ножницы, – ты в курсе? – он всегда носит с собой маникюрные ножницы? – отрезал у каждой стрипухи локон волос и бросал в огонь… А я шептал на каждую вспышку нашу с ним мантру…
– Что за мантру?
– Ты слишком любопытен!
– Ты обеща-а-ал! Рассказывай честно! – требует Лука.
– «Нет страхов… нет слез… нет памяти… нет разлуки»… Вот и вся мантра.
– Нет разлуки… – печально повторяет Лука.
– И мы простили всех женщин, которые когда-либо на этой планете предавали поэтов. И всех, которые предают их сейчас!
– И тех, которые будут предавать их после нас?
– Нет. На этих у нас уже не хватило сил. Да и костерок погас. И тогда в полной темноте девчонки дрожащими голосами спели песню, которую мы разучили…
– А потом?
– Лука! Я ведь предупреждал тебя, что «все-все» рассказать не смогу! Занавес в который раз медленно опускается. Крепись!
– Садист! На самом интересном!
– Откуда ты знаешь? Проживи все это сам, тогда и разберешься, что интересно, а что – так… пыль на манжетах… Побежали отсюда!
– Зачем?
– Скорее! Бежим! Сейчас поймешь зачем!
Он нехотя отрывает задницу от стула. Мы выходим из кафе, я наклоняюсь, поднимаю небольшой камень с мостовой и, не оглядываясь, швыряю его назад, в витрину, которая так раздражала меня своими узорами. Всплеск стекла, вырвавшегося из берегов, и визг обывателей, отвлеченных от собственной скуки!
– Я же говорил, что надо бежать! А послушал бы меня сразу – был бы уже далеко отсюда! – все это я выговариваю своему спутнику уже на бегу. Мы мчим гораздо быстрее ветра, потому что римские флюгеры сегодня обездвижены. Лука петляет проходными дворами, мимо мусорных баков, срывая развешанное для сушки белье. Я несусь следом. На бегу отмечаю, что не слышно ни топота преследователей, ни криков, ни рева полицейских сирен, ничего. Вечный город продолжает сонно переваривать вчерашние новости. Никто не желает нарушить размеренный ход жизни. До нас никому нет дела. Но у Луки собственное мнение на этот счет. Он несется, будто его травят собаками, как зайца. Неужели я ошибся? Подошвы его белых кроссовок абсолютно чистые. На них – ни пятнышка, ни крошки земли. Это задевает меня. Я на бегу достаю телефон и начинаю снимать. Подошвы кроссовок, кусок забора с надписью на итальянском, перекатывающиеся под штанинами ягодицы Луки, провода, столбы, бельевые веревки, хищные языки каменных горгулий, выпирающие из фасада приземистого здания… Маски! Маски! Карнавал! Камера скачет в руке, Ларс фон Догмер будет доволен. Балкон с витыми решетками, битый щебень на тротуаре, подошвы кроссовок, собака, увязавшаяся вдогонку, старуха с землистым лицом, присевшая на скамейку…
– Стоп! Стоять! – ору я Луке, и он останавливается, тяжело дыша. Сплевывает, приседает на корточки, подолом майки вытирает пот с лица. Он устал бежать.
– Давай! – я борюсь с одышкой и стараюсь, чтобы камера в руке не прыгала, как гимнастка на батуте, – делай!
– Что-о-о-о?! – орет он мне с выпученными глазами.
– Целуй! Целуй эту добрую женщину! В губы! Целуй страстно! Ты – Ромео, она – твоя Джульетта! Ты играешь вечную сцену! Покажи мне любовь! Без притворства! Проживи мне любовь! Экшн! Именем Винсента Галло!
– Я не могу. Я не буду. – Он побледнел, стиснул губы, упрямец. Его руки дрожат. Но ничего, не таких гнули. У меня есть для него удавка.
– Не будешь? Не можешь? Боишься? Маленький трусливый актеришка! Ты никогда, никогда не будешь Винсентом Галло! Заруби это на своем петушином клюве!
– А не пошел бы ты! – Лука начинает наступать на меня, согнав в лицо всю имеющуюся свирепость. – Ты, чокнутый русский ублюдок! Трахнутый извращенец! Срал я на твои больные фантазии! И на тебя срал! Ты только и можешь – врать и притворяться! Врать и притворяться! Ты даже не здоровался ни разу с Винсентом Галло! Думаешь, я не понял?! Думаешь, я – легковерный дурачок?! Так ты ошибся, козел! Фак ю! Фак ю! Фак ю! – и в финале этой благозвучной арии Лука резко выбрасывает кулак мне в лицо! Еще раз – в лицо! По корпусу! По корпусу! И – в лежачего – ногами! Хрясть! Чистые подошвы его кроссовок, которые я снимал с тем же благоговением, что Пазолини лицо Анны Маньяни, пляшут на моем телефоне. Этот фильм никто не увидит! Никто.
Он уходит неторопливо, прихрамывая и держась за поясницу, будто это его колошматил порабощенный и освободившийся – кто? Актер? Официант? Талант? Бездарь? Баловень судьбы? Неудачник? Я знаю кто. Уж я-то знаю это наверняка. У него был мой взгляд, когда он обернулся на прощание. Мой больной ищущий взгляд. Я много раз видел его в зеркале. Теперь пусть видит он. Я останусь, что бы со мной ни случилось…
Да что может со мной случиться в этом застывшем, умолкнувшем и обездвиженном городе? Я бы обрадовался, если б случилось хоть что-то. Хотя бы дождь… Я медленно бреду назад, на Кампо Деи Фьори, вспоминая мою-уже-не-мою зубастую девочку, изо всех сил стараясь желать ей счастья… только счастья. Маски! Карнавал! Передо мной проплывают, будто во сне, македонская проститутка, трансвеститы в одеждах античных гладиаторов, веронский актер, старик с пятью подбородками, мимы, клоуны, пожиратели огня, девица, вышагивающая в фонтан, фонтан, равнодушно выплевывающий кубометры воды, туристы, туристки… Карнавал! Цирк! Синьор Феллини! Для вас по-прежнему есть работа. В этом скучном балагане, лишенном ритма и страсти. Ритм и страсть! Здесь так не хватает агрессии разнузданных анархистов с извечным принципом: «Нечего терять!» Теперь в Европе всем есть что терять. Крошечный кусок буржуазного уюта и покоя. Размером с замочную скважину. Подачки… Еда, одежда, страховка, дом, тачка, телка. Копеечные подачки для среднего класса. Вся Европа – сплошной усредненный класс! Плебеи! Кастрированные плебеи! Все! Ученые, плотники, политики, папаши Карло, мамаши Софи, рагацци с вашего двора, бамбини с виа Корсо, клерки, буржуа, бобо, богема… Духовные плебеи!
И некому зажечь спичку! Нет буйных! Ни среди правых, ни среди левых! Революция – словечко из далекой и нездешней истории. Некому зажечь! Ни в ком нет ритма и страсти!
Я выхожу на Кампо деи Фьори. Пожиратель огня, единственный из оставшихся артистов, дует свое лицемерное шоу для трех-четырех припозднившихся туристов. Памятник Джордано Бруно стыдливо отворачивается, будто прислушавшись к моим мыслям. Какой я, к черту, мыслитель! Экшн! Это у меня всегда получалось лучше! Я знаю, как надо! Выхватываю из-за пояса у клоуна-пожирателя-огня бутылочку со спиртом, подбегаю к статуе Джордано и опрокидываю содержимое на себя. Откуда-то в голову приходит экспромт, которым я, крикливо, делюсь с публикой:
смотрите, синьоры, – изысканный вид
на Кампо деи Фьори вновь кто-то горит
Зажигалка в руках. Кремень. Огниво. Пламя вспыхивает. Я вспыхиваю. Я зажег. Я зажег!
Только великодушному синьору Челентано было под силу погасить этот огонь. Если бы синьор Челентано вышел в этот момент на площадь, расстегнул штаны и помочился бы на мой факел. Но Челентано не имеет привычки ссать на Кампо Деи Фьори…
28 августа 2007 года
Милая Королева!
Я все еще не верю, но это случилось. Мое зубастое Величество ко мне вернулось. Я снова живу! Вспоминай меня. Приятно было переписываться. И не забудь о налогах для своих музыкантов. Распустились…
Нет, я не трус, но и к самоубийству не имею склонности. Поэтому когда Антон Афонович предложил встретиться, я начал настаивать на том, чтобы это произошло в людном месте.
– Я не против, – спокойно произнес он. – Где?
От волнения я замешкался, не в силах припомнить ни одного подходящего местечка, в котором ночью во вторник было бы многолюдно.
– Может, на вокзале? – выручает меня Белкин дядя.
– Хорошо, только я сам назову вокзал. М-м-м… пусть будет Ленинградский. В центре зала…
– В четыре часа, – говорит он и отключается.