МЯСО ДЛЯ РАЗДЕЛКИ
МОИ ЛЮБИМЫЕ КУСКИ — я их просто обожаю. Голова и торс. Я откладываю их в сторону. Остальное выбрасываю. Руки, ноги, ступни. От них меня воротит. Пальцы на ногах. Их я тоже не люблю. Зато мне нравятся локти. Меня будоражит их угловатость. И вдруг раз: в следующую минуту она исчезла. Теперь они округлые и вялые. Без разницы, чьи именно. Мои, ваши. Для такого случая подойдут любые. Чьи угодно. Я щиплю себя за локоть и возбуждаюсь. Я занимаюсь этим целый день.
Люди не ценят голову. Пока она на месте. Пока она не окажется отрубленной, насаженной на шест или не поникнет у вас в руках. Тут вы ее обнюхиваете. Дергаете за ухо. Никто не кричит. То, что некогда горланило так громко, теперь является абсолютом тишины. Поделенным на куски. Мое беззвучное упоение.
Я обращаюсь к голове. Я начинаю с ней спорить. Затем теряю терпение и швыряю ее через всю комнату.
С глухим звуком она врезается в стену и шмякается об пол. Почти беззвучно. Как мешок с песком. Звук человеческой плоти, разбивающейся о деревянный пол, поистине незабываем. Я бы даже назвал его классическим.
Этим утром я обзавелся новым чемоданом. Красным. За двадцать четыре доллара. С уценкой. Вместо изначальных двадцати девяти. По-моему, выбор цвета очевиден. Внутри прекрасно помещаются голова и торс. Я никогда не перестану удивляться тому, как хороши виниловые материалы. Недороги, выглядят как кожа, и любое пятно можно моментально оттереть.
Я закрываю крышку. На этом радость заканчивается. Она исчезает так же, как меркнет свет, если закрыть глаза. Быстро и бесстрастно. Туманные очертания все еще плывут перед моим разгоряченным взором. Мой нос заложен. Через крышку я не чувствую запаха, который нахожу благоуханным в высшей степени: запаха разлагающегося мальчика.
Вечер среды — время отбросов. С близлежащих гор приходят скунсы. Вразвалочку они направляются к соседской помойке. Это еще один запах, который я обожаю, — запах скунсов. Они великолепны. Неторопливые и ранимые. Разве это не забавно: животные-вонючки подбирают смердящие отбросы! Для протокола — раз уж я тут перед вами разоткровенничался — другие непопулярные запахи, любимые мною почти столь же, как вышеперечисленные: сыр, бензин, сера, запах моих подмышек и моего пердежа. Когда я пержу (а делаю я это просто потрясающе), я вижу человека, сидящего в моем сортире. Он стонет, но не сказать, чтобы он был несчастлив.
Я ОТКРЫВАЮ ЧЕМОДАН. Мальчик на месте. Он по-прежнему со мной. Да благословит его Господь. Даже если он и не был примерным мальчиком. Не сойти мне с этого места, если был. Тут уж меня не проведешь.
Я достаю из чемодана голову. Она весит не меньше, чем грудной ребенок. По-моему, у тебя неприятности, дружок. Переступаю через упавшие на пол трусы. Хочу поиграть с головой. Я тыкаю ее лицом в свою прыщавую задницу: чмок, чмок. Мне никогда не удавалось избавиться от прыщей на ягодицах. Признаться, я чувствую себя довольно глупо, нанося всякие подростковые средства для проблемной кожи себе на это место. В моем-то возрасте. Но тем не менее продолжаю их наносить. Я делаю попытку. Я засаживаю голову мальчика поглубже себе в зад. Лицом внутрь. Его шаловливый курносый носик, по консистенции уже похожий на эскимо, чмокает щель в мой клоповник. Я пытаюсь пернуть. Ничего не выходит. Я чувствую, там определенно есть чему выйти, но, к несчастью, видимо, слишком глубоко.
Судя по отражению в зеркале, висящем на стене, дырка в моей жопе выглядит так же, как и в чьей угодно другой. Вы думаете, будет лучше назвать ее «пупочком наизнанку»? По-моему, это не меняет дела. Она просто у меня есть-плотная кожная складка. И это значит, что я здесь: живу и продолжаю дышать. Некоторые себя щиплют. Отличное занятие. Помогает проверить, не пропали ли вы куда-то. Попробуйте. Я лично все еще тут.
Я подношу голову мальчика к своему животу и трусь членом о его переносицу. Вы посмотрите, какой попался терпеливый! Благодарю, дружок. Вхожу в его упрямый рот и трахаю это серенькое личико. Нужно сменить ремешок для часов. Этого хватило на шесть месяцев. Я думал, они служат дольше. Вытаскиваю член наружу. Целиком. Хочу на него полюбоваться. Эй, там внизу, привет! И до конца засовываю обратно. В этом, собственно, все дело. Засадить так глубоко, как только можно. Я поворачиваю голову по кругу. Медленно, как зубчатое колесо. Интересно, когда же мой дружок в последний раз чистил эти зубки. По меньшей мере пару дней назад. Уж я-то знаю. Я люблю чувствовать зубы. Мне нравится боль. Вот так! Хорошо! Именно так! О-о-о-о да, мой мертвый маленький засранец! Пустоголовая дрянь! О боже, ты не можешь со мной этого сделать! И когда я выстрадал всю боль, какую только мог, я выдергиваю член и кончаю ему прямо на глазницы.
Убийство и расчленение малолетних мальчиков сделало меня нормальным человеком. Я стал лучше. Потребовалось, правда, время, чтобы это осознать. Например, я научился давать, не ожидая ничего взамен.
Я КАК РАЗ ЗАКАНЧИВАЛА развешивать одежду по веревкам — для просушки, — когда этот тип выскочил и напугал меня. Спрятался, главное, за этой своей штуковиной — небольшая такая пушка или как там ее: дуло из очень толстого стекла на деревянном треножнике. Звук у нее еще такой гулкий, дребезжащий, как у пылесоса, когда на тебя нацеливается. Короче, эта штука как выдвинется на меня. Чуть не ужалила. Аж сердце из груди выскочило. Колени так и подкосились.
Муж мой, Криз, в этот момент как раз высовывает свою черепушку из-под дома. Рожа у него такая грязная, что и сказать неприлично. Тип этот, значит, направляет свою пушку на мужа, а потом на нашу машину (мы ее как раз собрались ремонтировать). И тут до меня доходит. Я аж покраснела со стыду. Эта его хитрая штуковина — вовсе никакая ведь не пушка. Это ж у него кинокамера такая новомодная. Снимал незнакомец кино, значит.
Выходит он, короче, из-за своей камеры и представляется. Пытается запечатлеть, говорит, упадок здешних мест. И раз такое дело, не могли бы-ли-вы-ли-бы вы, то есть я, для него все то же самое повторить еще раз: снять, значит, белье, бросить обратно в корзину и заново развесить. Я, понятное дело, поворачиваю немного голову в его сторону и сплевываю. Прямо на дерево, значит. Делаю вид, что не слышу.
Отец тем временем возился на крыльце: остругивал ножом очередного своего жирафа. Сидит он, значит, с деревяшкой между ног и усохшей головенкой на длиннющей шее (глаза навыкате, уши оттопырены) и стругает. Когда закончит стругать, отполирует и поставит на полку над камином, где у него собралось уж целое царство… этого… животного мира. Дети (у меня их шестеро) носятся по двору и надрывают себе глотки.
Незнакомец все это тщательно снимает. И тут на меня накатывает такое чувство, что моя жизнь — это тарелка еды, а этот тип будто все пожирает. И два помощника у него имеются, тоже с камерами на ножках. Бегают повсюду, «запечатлевают» наше небо, пруд и деревья.
Сами-то, сразу видно, не местные. На машинах номера не нашего штата, да и одежда будто только что из магазина. Суетятся себе, значит, на нашей собственности — нервозные, словно полицейские при досмотре. Бойкие такие да надутые. Называют меня «мэм», ишь ты. Рожи у самих отдраены, хорошенько выбриты; зубы белые, так и сверкают. Насчет повторения — это они, конечно, промахнулись: что ж мне для их величества двойную работу делать? Плевала я на их учтивость.
В общем, подумала я, что будет лучше пойти и рассказать об этом Адмору. О том, что понаехали, мол, всякие с камерами и нагло «запечатлевают» его землю. Потому что, если кто-то разбил сахарницу, я лично хочу узнать об этом раньше, чем схвачу ее и она развалится у меня в руках. Взяла я и, не попрощавшись, направилась к Адмору, прямиком через овраг. Рассказывать, что происходит. Имею право на законный перерыв. Иду себе, почти как на прогулке, трясу руками на ветру. Не идти же к нему с мокрыми руками.
Адмор построил все дома в округе. Равно, как и еще один, особенный дом, в который так никогда и не перебрался. Он построил его для себя и своей будущей жены. Сам забивал гвозди, сам чертил углы. Вот только ни одной бабенки так у него и не завелось. Дом он обставил мебелью, хотя и не снял с нее чехлов. Думаю, не стоит его подкалывать насчет срока гарантии.
Виной всему его угрюмость. Из-за этой его черты ни одна баба в жизни не отважится поцеловать его хотя бы в щеку. Или сварить ему кофе. И уж тем более похоронить как человека. Однако Адмор убежден, что небеса просто обязаны выдать ему жену хотя бы за одну его терпимость. Интересно было бы узнать, какая небесам-то польза от его терпимости. Вот, значит, предположим, я. Мужнина жена. Характер у меня ужасный. Я громко разговариваю сама с собой, когда занимаюсь по хозяйству. К тому же у меня безобразные ступни и особенно мизинцы (спасибо, что они вообще у меня есть). У меня частенько подгорает ужин. И я регулярно порчу своему мужу не один час сна, а, может статься, и всю жизнь, тем, что храплю. Но Адмор, даже в свой семьдесят один год, все еще надеется жениться.