Но чем-то этот невысокий парень в спортивной курточке вдруг понравился Дипендре. Может быть, скуластое славянское лицо? Принц, слушавший когда-то в Итоне курс по этнографии, часто угадывал национальность. А может быть, – и проскользнувшая независимость, акцент, значит, нездешний. Не обратил внимания на табличку? Нет, явно без намерений.
– Да, пожалуйста, присаживайтесь, – доброжелательно сказал принц и, замечая нерешительность в лице молодого человека, добавил откровенно:
– Не бойтесь, я не люблю мужчин. Я люблю женщин.
– Я тоже, – улыбнулся молодой человек и сел.
Не знаю, что толкнуло меня сесть тогда за столик к Дипендре. В этом клубе я тоже оказался случайно. Я даже толком не понимал, как они, геи, это делают. Ну, женский пол, да, симметрично. А мужчины, что, по очереди? Сначала один сзади, а потом другой? Или тот, кто сзади, поддрачивает того, кто спереди? Мне было дико представлять себе это, но то, как они здесь откровенно целовались, невольно наводило на подобные образы. По правде говоря, я чувствовал себя в этом клубе, как на луне. Впрочем, я почему-то вспомнил вдруг какой-то старый фильм, кажется, Бертолуччи (меня еще маленьким брал на закрытый просмотр отец), как Шнайдер сделала Марлону что-то там сзади и внутри, от чего тот так сладко замычал.
Публика вокруг была, однако, довольно вульгарная. Какие-то панки с всклокоченными красными волосами, какие-то девки, пробитые пирсингом, здоровенные негритосы, нагло демонстрирующие свои бицепсы и зыркающие по сторонам голодными взглядами, их белки так и сверкали в полутьме этого чертова клуба. Я стоял, прислонившись к стене и старался не двигаться, чтобы не привлекать к себе лишнего внимания. И вдруг заметил этого странного, как бы отдельно сидящего человека. Он был одет в дорогой костюм и сидел один за столиком. Восточное – как почему-то мне показалось какое-то казахское – широкое лицо, красивые, черными дугами брови и также, еще одной короткой дугой, маленькие черные усики, внимательные коричневые глаза, безукоризненные жесты тонких рук… Его мужская, а лучше сказать мужественная жизнь, его снисходительное отношение к мальчикам, дружеское покровительство слабым. Я вдруг поймал себя на мысли, что начинаю его выдумывать. Но этот человек был безусловно сильным, я видел, как он слегка пренебрежительно, с каким-то, я бы даже сказал, вызовом смотрел на некоторых персонажей этого клуба, особенно на тех, кто слишком явно демонстрировал здесь свои мускулы. В своем костюме он, конечно же, был здесь явно не к месту (хотя еще несколько мужчин были в пиджаках), но это его, по-видимому, совсем не смущало, он смотрел на других так, словно они были здесь лишними, а не он. Я видел, как он расплачивался с официантом, давая каждый раз тому бешеные чаевые и не боясь, что это заметят некоторые из окружавших нас сомнительных типов. Да, наверное, я всегда хотел быть таким же, как и он – сильным, уверенным в себе, красивым, богатым и так безукоризненно одетым. Я вздохнул, увы, я знал себе цену. Я не нравился девушкам – слишком тонкая шея, некрасивое ассиметричное лицо, предательские прыщики (метки моего замедленного созревания, я всегда выглядел на несколько лет моложе, чем на самом деле), кроме того Клара… конечно, с одной стороны мне было чем похвастаться, я стал мужчиной в четырнадцать лет, но с другой – я словно бы навсегда остался мальчиком. Она, эта Клара… она, конечно, доставила мне наслаждение, но также и… нет, боль это, пожалуй, не совсем правильное слово; это скорее было какое-то нестерпимое наслаждение, слишком уж долго и мучительно оно не разрешалось, что я уже не выдерживал, а оно все продолжалось, длилось и длилось, словно целью его было не радостное освобождение и облегчение, а горькая и в то же время сладостная догадка, что оно, это наслаждение, одной природы с чем-то еще. Может быть, даже со смертью, как почему-то проскользнуло тогда во мне. Когда же я возвратился домой, отец не сказал мне ничего, ничего не спросил, как будто ничего и не было. Он сидел, как истукан, спиной ко мне, на стуле и слушал радио, передавали что-то про марсиан. Я хотел увидеть его лицо и, быть может, спросить, хотя что спросить? «Папа, зачем ты это со мной сделал?» Я попытался пройти между ним и радио, будто бы мне надо было взять учебник, а на самом деле, чтобы он меня увидел, но отец вдруг поднялся и, не глядя, вышел из комнаты. Я услышал, как в коридоре хлопнула входная дверь. Когда он ушел, я достал учебник, чтобы приготовить уроки по биологии и книга почему-то открылась на описании самок какого-то азиатского паука, которые во время спаривания поедают своего самца. Не знаю, как именно, но с тех пор чувства мои к девушкам были противоречивы. Я все еще хотел красивой романтической истории, но теперь боялся проявлять инициативу, боялся действовать, хотел, чтобы девушка начала ритуальные действия сама, сама бы взяла на себя хотя бы начало. И в то же время боялся и этого, вспоминая откровенные манипуляции Клары, для которой тогда явно прежде всего объектом наслаждения была моя невинность. Словом, получалось, что у меня были, как говорится, проблемы, и раз я боялся теперь проституток, значит мне не оставалось ничего другого кроме мастурбации. Клара не сделала из меня мужчину, она словно бы выманила его из меня и, показав его мне в ослепительной и омерзительной вспышке, снова куда-то спрятала, или даже не спрятала, а загнала его куда-то вглубь, и я не знал, как его достать. Себя из себя. Я завидовал таким, как вот этот щегольски одетый «казах» с безукоризненными манерами, элегантно позевывающий, заказывающий, как я подсчитал, уже пятый «джек дэниэлс» и тем не менее нисколько не пьяневший. Он не стесняясь разглядывал публику, увлеченную этим уже начавшимся пошлым зрелищем, и не замечал, что я разглядываю его почти в упор, его и только его. Я допил свой пятый «гиннесс» и вдруг почувствовал, что устал стоять. Сесть за столик означало бы подозвать к себе официанта и что-то заказать, а это было дороже, чем просто взять у стойки, кроме того надо было еще давать потом и чаевые. Однако я стоял уже полтора часа в ожидании шоу, которое только что началось, и мне страшно захотелось сесть. А может быть, я сам себя обманывал, что устал, и мне хотелось лишь приблизиться к этому настоящему мужчине. Я почему-то стал воображать, что, может быть, это нефтяной шейх или другой какой-нибудь воротила, делающий бешеные деньги на наркобизнесе. Да, вот почему они (я снова посмотрел вокруг) его не трогают! Опасность словно бы подстегнула меня. Так бывает, что вдруг совершаешь в жизни какие-то непредсказуемые поступки. В конце концов, не ограбит же он меня. «Чего тут грабить-то?» – усмехнулся я. Кроме того других свободных столиков и не было. Я все же переборол себя, свой страх, протиснулся через группку нагло задышавших мне в затылок панков и вежливо спросил «казаха», не обращая внимания на табличку, стоящую на его столике:
– Простите, здесь свободно?
Четыре наголо обритых монаха, малиновые рясы и желтые подрясники, тонкие руки и коричневатые пальцы. Монахи склонились над магическим узором, держа в руках длинные тонкие трубки, из которых, плавно выстраивая композицию, сыпался мраморный песок – мириады и мириады разноцветных песчинок. Тщательно прицелившись, монахи осторожно насыпали песок, расширяя и расширяя узор.
Песочная мандала жила и издалека казалась даже какой-то влажной. Издалека она напоминала какое-то фантастическое животное, постепенно, день за днем расправляющее на солнце свои причудливые щупальца-лепестки, сквозь которые словно бы просвечивали его загадочные внутренние органы. Синяя песчинка за синей, красная за красной, мгновения, что складываются в целую жизнь.
Павел Георгиевич стоял и смотрел. Он снова думал о сыне. В зале, где насыпали мандалу было тихо. Слышен был только странный, цикадный какой-то звук. Словно бы склонившиеся на коленях над мандалой монахи с их оттопыренными локтями и вытянутыми вперед трубочками были не людьми, а кузнечиками. Павел Георгиевич прислушивался к стрекоту этих нехитрых инструментов, «чак-пу», как называли их монахи, осторожно водя металлическими палочками по боковым зазубринам своих трубок и так, дрожанием, подгоняя песчинки, чтобы те осторожно ссыпались, текли, заполняя предназначенное им в картине место. Песочное жилище бога, который принимает здесь форму абстрактного магического цветка.
Он стоял и смотрел, как течет и течет яркая мелкая мраморная крошка. Песок зеленый, песок красный, белый песок, синий… Вот вырастающий сам по себе урожай, вот знак священной коровы, знаки девы гирлянд, девы цветов и девы светильников… И в центре знак Амитабы – Будды Безграничного Света, его магический семенной слог.
Глядя на склонившиеся спины монахов, Павел Георгиевич вспомнил, как выписывал своего Христа (два года назад он, уже в зрелом возрасте, принял-таки православие), как подправлял ультрамарином глаз Спасителя, чтобы взгляд Его был еще пронзительнее. В храме тогда было тихо, он вспомнил, как вдруг запел и даже стал пританцовывать, так ему понравилось то, что получалось, но сразу же опомнился, ведь он расписывал тогда алтарь. На улице шел дождь, маленькая девчонка, дочка певчих, мокла под дождем, она неподвижно стояла в цветах и улыбалась, ей нравилось стоять под струями дождя и намокать, намокать. Девочку позвали, но она по-прежнему не двигалась и стояла, незаметно трогая пальцами мокрые нарциссы и георгины. Глаз Сына Божьего, который, если вот здесь, еще чуть-чуть подправить, будет еще более глубок… Павел Георгиевич возвратился к мандале, перед которой он стоял. Другие художники насыпали дом другого бога. «Бога, где он, бог, был… Бога… какого?.. Когда-то я рисовал и Шиву…» Он вдруг почувствовал какое-то странное присутствие, словно бы и Вик тоже стоял здесь, рядом с ним, здесь, глядя, как насыпается эта мандала. «Другого… Не в этом дело… Важно лишь, что бог».