Или вообще не понять, что именно она видела. Главное, я не продавал в этот момент наркотики. Наверное, следовало сделать вид, что не произошло ничего сверхъестественного — просто забавная нелепость. В голове у меня зазвучал голос Раньона, уговаривающего взглянуть на ситуацию именно так. Я попытался заставить себя не вспоминать слова, которые мы произносили — которые она могла слышать.
— Кошмар, — сказал Эвклид, нарушая затянувшееся молчание. — Уборщица, запертая в ванной, будто сексуальная рабыня. Неужели вы думали, что мы о ней не узнаем?
— Определенно она не моя сексуальная рабыня, — ответил я.
— Даже и не пытайся откреститься теперь, — продолжил дразнить меня Эвклид. — Ты и Артур, вы оба грязные животные. Хорошо еще, что мы пришли, и бедняжке удалось сбежать. А кормить ее вы собирались? И угощать наркотиками?
— Само собой, старик, — ответил Артур, забавляясь шуткой. — Платить в жизни приходится за все.
— Я так и подумал, — произнес Эвклид.
— А хорошо, что она свалила, — сказала Карен. — Я захотела по-маленькому.
— Представляю, как ты напугала бы ее.
— Сходи посмотри, не развела ли там эта рабыня костер, — велел Эвклид. — Может, ей пришло в голову подать дымовой сигнал своим подругам.
— И проверь, не сожрала ли она мыло, — добавил Артур.
Страсти улеглись, и наша теплая компания продолжила отдыхать. Когда появился Мэтью, мы вновь вернулись к недавней сцене, наперебой рассказывая ему сильно приукрашенные подробности: женщина промчалась мимо нас с пугающей скоростью, Карен чуть не надула в штаны, Артур подумал, что это агент ФБР по борьбе с наркотиками, и чуть не проглотил все, что оставалось. В десять вечера, ужиная в «Ле Шеваль» — спасибо кредитной карточке мамы Карен Ротенберг, — мы все еще смеялись, вспоминая про уборщицу. На следующий день я поведал эту историю Раньону. Тот, как я и предполагал, посоветовал не придавать особого значения случившемуся. Вскоре все забылось.
Спустя две недели никто из нас уже не вспоминал и о визите Артура Ломба — слишком много событий происходило с нами каждый день. Мы с Мойрой пережили наш третий роман, разбившийся о чудовищное взаимное непонимание, и с помощью друзей преодолели душевную боль, описать которую были бы не в состоянии. Подобно самому студенческому городку, окутанному сумерками и холодом, мы съежились, замороженные зимой, поэтому подходивший к концу семестр казался нам чем-то второстепенным. Главное, что всех интересовало, — где провести каникулы. В Стимбоате? На Мастике? Лично я собирался обратно на Дин-стрит, но не особенно над этим задумывался. Мои мысли витали вокруг дней грядущих. С кем мне удастся переспать в следующем семестре? Я уже наметил себе несколько девочек, на которых в самом начале почему-то не обратил внимания. А впрочем, прошедший семестр уже как будто омертвел, а вместе с тем умерли и все его ошибки и радости.
Вот в таком настроении я явился в последний учебный день на встречу с куратором, Томом Суиденом. Этот человек был еще и моим преподавателем по курсу искусства скульптуры — типичный кэмденский ваятель. Неприветливый, неразговорчивый, завзятый курильщик, в неизменно пролетарской одежде — рабочих ботинках и заляпанных гипсом джинсах. Он чем-то напоминал парня из рекламы «Мальборо». Мы недолюбливали друг друга: меня раздражала его деланная страсть к бедности и фальшивая неграмотность, его — моя ложная неординарность и напускная искушенность. Тем не менее, мысленно разделяя преподавателей на тех, кто более близок студентам, и консервативных властолюбцев, я относил Суидена к числу «своих». Не знаю почему, возможно, потому, что был уже опьянен колледжем.
Суиден ждал меня в своем кошмарном кабинете в одном из зданий отделения искусств, окруженный переполненными пепельницами и кипами бумаг. Когда я явился — с десятиминутным опозданием, — он, сдвинув брови, изучал мои оценочные листы. Значит, теперь ему было известно, что социологию я провалил, а по английскому не сдал последнюю контрольную.
— Неважные ваши дела, — произнес Суиден, складывая в стопку листы.
— За английский можно не волноваться, — сказал я, словно находился на переговорах о купле-продаже. — Работа наполовину готова.
На самом деле я даже не притрагивался к ней.
Заляпанными пальцами Суиден почесал щетинистый подбородок. Подобно Брандо, он играл роль ниже собственного уровня, и это причиняло ему боль. Он не умел спонтанно облечь свои глубокие мысли в банальные слова, поэтому лишь хмурился.
— К концу семестра я еще больше увлекся скульптурой, — сказал я, прибегая к лести.
— Да, но… — Суиден замолчал, предоставляя нам обоим возможность по своему усмотрению додумать начатую фразу.
— А нетрадиционную музыку я сдал, — сообщил я.
— Доктору Шакти?
— Но это не основной ваш предмет. Я прав?
Как будто Суиден не знал, что провалить нетрадиционную музыку было невозможно.
— Вас что-нибудь… — Он то и дело поглядывал на дверь. — Вас, Дилан, что-нибудь не устраивало в первом семестре?
— Нет. Просто, наверное, это был период адаптации. После каникул я постараюсь сконцентрироваться. На занятиях и на остальном… Меня все устраивает.
Суиден опять почесал подбородок. По-видимому, взвешивая мои слова и оценивая, можно ли на этом завершить беседу. Раздался стук в дверь.
— Да-да, войдите. — В голосе Суидена я уловил нотки раздражения, но не удивления.
На пороге стоял Ричард Бродо, ректор.
— Я просмотрел эти документы, — произнес он, показывая Суидену папку с какими-то бумагами. Суиден что-то проворчал, кивнув на стол. Бродо добавил папку к остальным кипам.
— Ричард… Гм… Это Дилан Эбдус, — с явной неохотой сказал Суиден. — Мы как раз беседуем.
Бродо пожал мою руку и пристально посмотрел мне в глаза.
— Ага, — ответил он. — Мы совсем недавно виделись.
— Точно, — согласился я. — Здравствуйте.
— Я вас подвез, правильно? Еще шел снег.
— Да.
— Как поживает ваш друг?
— Хорошо, наверное. Хорошо.
— Что ж, не буду вам мешать, — деловитым тоном произнес Бродо. — Документы просмотрите, когда сможете. Это не срочно.
— Ладно. — Суиден скорчил гримасу.
Бродо ничуть нам не помешал. После его ухода Суиден почти ничего больше мне не сказал. Только пожелал хороших каникул и удачи в написании контрольной. Закуривая сигарету, добавил еще: «Всего вам доброго». По-видимому, только для этого он меня и вызывал.
Письмо пришло спустя чуть меньше недели. В Бруклин. На имя моего отца. Авраам отдал его мне за завтраком, в распечатанном конверте, сдержанно произнеся лишь:
— Это, насколько я понимаю, тебе.
Письмо пришло накануне. Очевидно, Авраам читал его и перечитывал весь день и вечер, прежде чем решился отдать мне.
Оно было напечатано на тисненой кэмденской бумаге и заверено подписью Ричарда Бродо. В нем сообщалось, что за неоднократное нарушение установленных в Кэмдене правил — поселение у себя на длительный срок гостя, хранение и употребление наркотиков, — меня отчисляют из колледжа до окончания учебного года, то есть до того момента, когда мое дело будет разобрано на студенческом совете. Отчисление производилось и по другой причине: к концу первого семестра я не набрал академического минимума баллов. По истечении определенного срока меня обещали пригласить на экзамены для повторного поступления в колледж.
Выходило, что легенда о студенте из «Фиш Хаус», которому посоветовали на время прикрыть нарколавочку, основывалась на реальных событиях. Кэмден и впрямь умел защитить себя от столкновений с полицией. А также от меня и Артура Ломба. Избегая встречаться взглядом с Авраамом, я засунул письмо в карман джинсов. Отец продолжал завтрак, а потом вдруг в порыве зачитал мне газетное объявление о смерти Луи Арагона, французского поэта, простившегося с жизнью в возрасте восьмидесяти пяти лет. Теперь я мог делать что хотел — я был свободен. Закинув за спину рюкзак с недоделанными контрольными и подарками для друзей из Стайвесанта, я вышел из дома и направился к трамвайной остановке на Невинс. Дин-стрит ничуть не изменилась. О том, что я куда-то уезжал, напоминало лишь письмо в кармане.
Продолжилась моя учеба в Калифорнийском университете в Беркли. На большом расстоянии от дома, что согревало мне душу. Вермонт для жителей солнечного побережья Калифорнии — всего лишь северный штату черта на куличках. Здесь никого не интересует, где именно он находится. Тех баллов, что я заработал в Кэмдене, было слишком мало, чтобы заводить речь о переводе, поэтому я начал обучение с нуля, вновь поступив на первый курс. Университет оказался прямой противоположностью Кэмдена, этой теплицы, окруженной соснами, — он был азиатско-мексиканско-черно-белым студенческим морем в прибрежном городе. На занятиях в Кэмдене студенты рассаживались по десять-двенадцать человек за длинными дубовыми столами и принимались о чем-то спорить, подшучивать друг над другом и пижонить. Здесь же мы в основном делали записи, слушая бормотание профессора, стоявшего у микрофона на возвышении возле дальней стены. Наши руки двигались как манипуляторы рассаженных в несколько рядов роботов. Впервые в жизни я понял, как это — учиться.