Кристиан Комбаз
Властелин Урании
Христиане Борг,
Арне Боргу,
Франсуа Блюшу.
А ну-ка встань, а то тебя не видно!
Герда говорит, что ты – сынок ее дочери Альмы. Неужто она уже так выросла, а я так стар? Лица твоего мне не разглядеть, но твой взгляд я брюхом чувствую. Подойди ближе, полюбуйся на братца-близнеца, мы с ним накрепко связаны с самого рождения. Пощупай его тощий костяк, его локти, втиснутые в бока, кожу его, серую, как у нетопыря. Если я умру по его вине, в том будет справедливость судьбы, ведь и жив-то я благодаря ему. Не будь его, мне бы не видать ни одной из тех щедрот, о которых ты еще узнаешь.
Мой господин получил в дар от короля Дании остров под названием Гвэн, расположенный посередь Эресунна, между Ландскроной и Эльсинором с его замком.
Из Копенгагена туда можно добраться часа за три, ежели с попутным ветром. А уж коли он не попутный, так и вообще не доберешься. Морское дно у берега вымощено костями отважных мореплавателей. Беспокойна там волна, живой кажется, будто косяк рыбы кишит. Это души утопленников, пленницы пены морской, говорят, они прямо на глазах вскипают зловещей зыбью, и никто не смеет вглядеться в нее.
Остров и формой, и рельефом походил на боб, широкая часть этого стручка имела длину в один фьердингвай, узкая – в три. Посередке (там, где у боба зародыш) море прогрызло выемку, обрамленную куполообразными холмами, круто обрывающимися у кромки воды. У северной оконечности острова находилась якорная стоянка, защищавшая суда на рейде от ветров и течений. На южных склонах в пещерах над дюнами гнездились птицы. С западной стороны простирался песчаный берег с изрядной примесью гальки. В восточной части, что обращена к цитадели Ландскроны, там, где плато оказалось бессильно перед стихией, корни редких деревьев кое-как удерживали осыпи, но в общем эта скудная, ветрами исхлестанная земля была обделена лесом. Дважды в год здешние обитатели плыли к берегам соседней Скании,[1] чтобы нагрузить свою барку буковыми поленьями. Так и вышло, что один из них повстречал там мою мать.
На ферме, где спящих поутру будят не столько крики морских птиц, сколько конское ржание, он ее обрюхатил и обещал, что возьмет в жены. Шесть месяцев спустя она, одинокая сирота, сломленная невзгодами, лишенная поддержки родни, высадилась на острове в надежде разыскать его, но судно ее нареченного потерпело кораблекрушение, он погиб.
Прошло еще два месяца. Она осталась на Гвэне и там в один прекрасный вечер 1577 года избавилась разом и от меня, и от прочих тягот жизни. Ее в ту пору приютил арендатор Фюрбом, на ферме у него жило три десятка батраков. Якоб Лоллике, островной пастор, тогда как раз только что обосновался у себя в приходе Святого Ибба. Это от него я узнал свою историю. В тот вечер, когда я появился на свет, он, срочно призванный к моей матери, дабы поручить небесам ее перепуганную душу, увидел, как в самую большую комнату фермерского дома, ошеломляюще великолепный, при шпаге, в сопровождении двух свитских, архитектора и слуг, вступил сеньор Тихо Браге.
При сем присутствовал арендатор Фюрбом, и его жена Биргит тоже была там, и их трое сыновей, и невестки. Поводом для столь многолюдного сборища, куда и сам Господин затесался, был мой братец-нетопырь, чьи голова и плечо терялись у меня в животе у самого бока, это из-за него моя мать разодрала себе все нутро, производя нас с ним на свет Божий. Когда она испустила дух, хозяин острова обратил взор на меня и сказал арендатору: «Если выживет, корми его. Я буду платить за его содержание».
На лице его, как рассказывал Якоб, выразилась жалость, впрочем, я не был ни единственным, ни даже подлинным ее объектом, ибо Сеньору совсем недавно довелось похоронить своего сына Клауса, сверх того он уже успел оплакать утрату дочери Кирстин, а еще раньше – своего первенца, так и не увидевшего света. В довершение всего, он и сам некогда (если допустимо как бы то ни было сопоставлять мое рождение с приходом в мир столь высокой особы) явился в этот мир не в одиночестве, а сопровождаемый братом-близнецом, который не выжил. Потому-то он и утверждал, будто моя участь тронула его сердце, неизменно присовокупляя, что он-де никогда не перестанет сожалеть о подобной неуместной чувствительности.
Таким образом, я был избавлен от неминуемой гибели волею Провидения и милосердием господина Браге, хотя, сказать по правде, к изголовью моей матери его поначалу привели только любопытство да склонность изображать из себя великого целителя. Он, как только туда заявился, прописал ей микстуру из спорыньи, что растет во ржи; это снадобье смахивает на смесь пива и древесной золы. Если верить Якобу, Тихо Браге впоследствии так мною гнушался именно потому, что не сумел остановить кровотечение у этой своей больной, стало быть, не простил мне, что она умерла.
Считается, что людская память не сохраняет впечатления первоначальных лет жизни. Что до меня, я бы и сегодня мог пересчитать все до единого деревья, росшие между селением и фермой Фюрбома, каменные домики с соломенными кровлями, перекладины лесенки, ведущей на мельницу, я помню каждую кожаную заплатку на мельничных крыльях, число деревянных ступеней, что вели к пристани, все пруды, каналы, округлые каменистые холмы, все выемки прибрежных утесов и то, какую бороздку оставлял в пыли след любой самой плохонькой тележки, проехавшей по острову.
Благодаря столь цепкой памяти я по части ума стал единственным в своем роде – если возможно, почти столь же неповторимой диковиной, какой являлся в смысле наружности. Память росла во мне куда быстрее, нежели все прочее. Детвора забавлялась, глядя, как я маюсь со своим братцем-нетопырем, таская его в сумке под рубахой – эта тяжесть выкручивала мне хребет. Из-за нее мой рост так и остался много ниже среднего. Меня принимали за карлика, но дураком никто не считал. Пастор прихода Святого Ибба, тот самый Якоб Лоллике с его ухмылкой, перекошенной из-за жировика, выросшего на щеке, с синими глазами, такими же, как у меня, цвета морской волны, а не прозрачной водицы, как у большинства датчан, он на меня, такого урода, смотрел как на дитя славы Господней; к тому же рождение мое пришлось на дни, когда половина жителей Земли созерцала комету: Лоллике, который мнил себя пророком, утверждал, что мне предначертана особая миссия.
Теперь-то я понимаю, в чем она состояла. Ты, возможно, тоже узнаешь об этом прежде, чем окончится мой рассказ. Но в те времена в поступках пастора, обучавшего меня латыни и защищавшего от деревенских, грозя, что, если мне причинят зло, он пожалуется Властелину, я видел не более чем простую снисходительность.
Меж тем протекло восемь лет, а Сеньор словно и думать забыл о моем существовании. На богослужения в приходе Святого Ибба я не ходил, если когда и случалось увидеть его свиту, так только издали, не разглядеть, нелады со зрением начались у меня уже тогда. Женщины Гвэна, считавшие меня плодом адских чар, при моем приближении осеняли себя крестом. Мужчины меня ненавидели, ведь я кормился из рук этого аристократа, ради которого король обрек их на изнурительные работы, посредством специального указа лишив права покидать остров. Я появился на свет в том самом году, когда вся жизнь этих поселян оказалась испорчена из-за непомерных амбиций их господина. Если я и не был прямой причиной их несчастий, то, надобно засвидетельствовать, мое бесполезное присутствие на земле являло собой следствие причуды Сеньора. Оно служило наглядным доказательством его власти, тяготевшей над этими людьми.
Чтобы еще более упрочить ее, он, едва прибыв сюда, заставил их построить красное здание с овальными куполами, увенчанными шпилями и колокольнями. Белобрысые архитекторы, большей частью голландцы, невозмутимо чванные, в кюлотах, пестрых, словно у сокольничьих, в отороченных куньим мехом перчатках, со страусиными перьями на черных шапочках, расхаживали по деревне, покачивая рыжими плюмажами, рассылали слуг вымерять дистанции и верхом носились по острову из конца в конец, выверяя карту островка. По вечерам архитекторы грелись у костра перед фасадом своего пустующего строения. А когда спускалась ночь, они, в окружении челяди и псов, хохоча, бродили по дорогам и тропкам, прогуливая вывезенных из столицы служаночек.
Вскоре уже могло показаться, будто все королевство – знать, управляющие, ученые и лакеи – снует туда-сюда среди этой строительной неразберихи, груд кирпича, бочек и досок. Главное здание было завершено года через три-четыре после моего рождения. Потом взялись строить флигель для слуг и типографию, разбивать сады. Островитянам-земледельцам пришлось забросить свои поля, чтобы украшать клумбы и высаживать редкие кустарники, вывезенные из Копенгагена. В доме Фюрбома, у мельника Класа Мунтхе и в большинстве других семейств, где люд шепотом судачил о своем господине, каждый спрашивал себя, какое касательство все эти сады, фонтаны и прочие ухищрения искусства имеют к наблюдению за звездами, ибо господин Браге имел честолюбивую претензию пересчитать всё, что сможет увидеть на небесной тверди.