Владимир Личутин. Раскол, книга II. Крестный путь
1
Благоверная заповеданная держава Божьим изволом обретала себя, вроде бы утраченную навсегда в полонах и невзгодах. Спасительный ветер подул в русские сени. Уже Малая и Белая Русь, исплаканные от долгого шляхетского ярма, позабывшие отеческое предание и веру, глубоко подпавшие под латинянина, с охотою и досель неведомым волнением приклонились под руку государя; уже задунайские словене тайно ковали сабли и молили о спасении, ждали родимого ратника, чтобы сбросить с шеи маету басурманского хомута, и турские янычары, с опаскою внимая угрозе с севера, точили хищные ятаганы, давно алчущие крови неверных.
Какими же невидимыми соками напиталось и разом зацвело русийское древо? что за живительные источники вдруг отыскало засыхающее коренье после долгих лет польской осады и крымских набегов? откуль исчерпало полным ковшом непотухающих сил и верного медоточивого, вразумительного Слова, коли смиренный податный смерд, измаянный налогою, сокрушенный жестким воеводским надзором, тугою и кручиною, правежом и дворянской алчбою, внезапно превозмог обиды, расслышав слезное моление Алексея Михайловича, и с неожиданным рвением взялся за войну? И русскому мужику добрым помощником в ратях сыскался украинский черкас из днепровских плавней, стонущий от унии, и послушливый белорусский мещанин.
Навадники и злоимцы разносили по европейским закутам придумки: де, русский и воевать-то не умеет, ему лишь пальцем погрози для острастки, он и серку в кусты; де, Москва едва годится на то, чтоб нам служить, лайно выгребать. И те из дворцовых ближних, кто умасливался Западом, с охотою подхватывали эти напраслины и нашептывали в государевы уши: де, за неверное дело ты вступился, свет-царь. Но с первыми русскими приступами под Смоленск покатилась впереди войска иная говоря: русский медведь драться вельми горазд, ему лишь чарку покажи – не остановишь…
Да нет… Наперво потребовалось принять мужику послушание, сломать гордыню, принять сердцем древлеотеческую клятву: «не в силе Бог, но в правде», приклониться под стяг за веру, царя и отечество, чтобы самые малые и самые грешные на сей земле почуяли себя сродниками. И всяк вдруг услышал себя русским, и этого чувства, как и в годы смуты, хватило для победы тем, кто брал приступом Смоленск и Вильну, приплывал под Стокгольм, кто распахивал ворота Могилева и Быхова, кто с малою силою подымался по Енисею под Белый Иртыш, рубя заставы и острожки, кто, испродрогнув до малой костки, волокся тундрами по-за Леною встречь солнцу, навсегда распрощавшись с родовою, оставшейся в Устюге, Холмогорах и Примезеньи. Дух устроения, государственного стяжания и земельного приобретения, досель спавший в русской груди, вдруг занялся жарким костром и заслонил, сжег в себе все насущные потребы и дал сполна той праведной силы, коя оборет в будущем все препоны. Под архангеловы трубы, на ангельских крылах слетел на Русь захватывающий, пьянящий дух движения, что рожден был еще не угасшей свободою, и вся жизнь, прежде дремотная, обрела новый смысл. Не брадатого смерда, не пьянчливого служки, не любопытного воеводы, не охочего до слухов странника и не медлительного купчины вдруг заопасались в вековых сырых замках, срочно спосылая друг по другу посольства; и заклубился латинянин вкруг Польши, и стал срочно сочиняться католический союз, чтобы отвлечь православных от Варшавы; но затревожились паписты от того радостного возбуждения, с каким заподымался с припечного коника сидень-увалень Ильюха. И вот волынки и накры, медные трубы и литавры, приветствуя первые шаги богатыря, до самого Господа вознесли ликующий победный гуд, и в стройном гласе всеобщего единения и частый мор, и глад, и нестроение, и воп по безвременно павшим, и церковный неустрой осыпались с русича, как берестяная шелуха с весенних дерев.
…И в какой-нибудь десяток лет Русь неслыханно обросла землями и вновь стала великою.
2
Сердечными словами сопроводил рать великий государь, от коих расплакался не ведавший поражений предводитель войска князь Алексей Никитыч Трубецкой; он облобызал десницу государя и отбил тридцать больших поклонов, с благоговением отступая к притвору Успенского собора. Царь же сказал: «Вы слышали прежде о неправдах польских королей, так вам бы за злое гонение на православную веру и за всякую обиду к Московскому государству стоять, а мы идем сами вскоре и за всех православных христиан начнем стоять, и если Творец изволит и кровию нам обагриться, то мы с радостию готовы всякие раны принимать вас ради, православных христиан, и радость, и нужду всякую будем принимать вместе с вами».
Полчане же возопили, сгруживаясь вкруг царя: «Что мы видим и слышим от тебя, государя? За православных христиан хочешь кровию обагриться! Нечего нам уж после того говорить! Готовы за веру православную, за вас, государей наших, и за всех православных христиан без всякой пощады головы свои положить!»
Государь заплакал и сквозь слезы вымолвил: «Обещаетесь, предобрые мои воины, на смерть, но Господь Бог за ваше доброе хотение дарует вам живот, а мы готовы будем за вашу службу всякой милости жаловать».
Никон же, патриарх, пригрозил служивым: «Если вы не сотворите по сему государеву указу, убоитесь и не станете радеть о государевом деле, то воспримете Ананиин и Сапфирин суд». Боже, Боже милостивый! уместен ли тут пример об еврее Анании, солгавшем апостолу Петру? Ведь нынче всяк из начальствующих был искренен и далек от неправды, и готовно бы взошел на плаху по цареву изволу. Даже сам Алексей Михайлович выступил из царской сени, как смиренный боярский сын, выслушал наказ патриарха, снявши парчовую шапку и низко опустив голову пред духовным отцом, и вдруг не сдержался, шагнул встречь Никону и уткнулся лицом в златокованые ризы; как родимого сына приобнял патриарх государя за покатые мягкие плечи, покрытые простецким темным зипуном с собольей опушкою, а после и погладил его по каштановым, тяжело льющимся волосам, сглатывая неожиданный комок, запрудивший горло. Алексей Михайлович, позабывшись, торопливо поймал ускользающую руку святителя, пахнущую воском и французскими водками, приник к шершавой, расплющенной ладони мокрым от слез лицом, впитывая губами монашеский дух, и замер. Веком такого не видала Русь, а увидев, еще больше возлюбила и отца отцев, и свет-царя. Собор вздрогнул, тайно охнул, и тут будто сотни голубей слетели в придел с голубого церковного неба, с пригоршни Савао; многие из бояр не сдержали восторга и пали на стылый железный пол, похожий блеском своим на камень-графит. А рака святого Петра в алтарной источила миро…
И редкостное чувство добросогласия, что незримой пеленою окутало молельщиков за отечество, вслед за ними пролилось из собора на паперть и залило всю престольную до самых маковиц сорока сороков церквей. И все, кто прямо от дворца нынче отправлялись на рать, – двоедушные и троедушные, злокозненные и злохитростные, лукавцы и проныры, вечно празднующие труса и последние известные на Москве злыдни жестокосердые, даже они, пусть и на короткое время, проходя пеши в военной сряде мимо двух великих государей, стоящих на примосте, вдруг позабыли застарелую зависть ко всему на свете и заполнились такой любовию к ближнему, такой готовностью пострадать за отечество, такой легкостью в жилах, отчего готовы были взлететь над святым Кремлем. И та нужа, что подстерегала впереди, та походная сухоядь и неустрой, и дорожная тягость, и, быть может, скорая смерть от шляхетской пики казались совсем нестрашными.
И неуж в каменной скудельнице скоро испротухнет и исшает этот благородный душевный порыв?
Обычно на лике государя зори цветут, а сегодня он бледен, с голубой тенью в открылках носа и с густой, вроде бы больною испариной лихорадки в отекших подглазьях от близкой слезы; правую руку Алексей Михайлович простер над войском, слитно колышащимся под переходом, как бы касаясь каждой головы, покрытой иль железной шапкой-мисюркой, иль шеломом с забралом, иль пуховою шляпой с лебяжьим пером, иль стеганым ватным колпаком. С пира да в поле, на скорую брань: еще густой стоялый мед, коим потчевал государь служивых из своей руки, не просох на рыжеватых приспущенных усах. Левой рукою царь стиснул до ломоты в козанках кривой турецкий двуострый кинжал, туго вогнанный в кобуру из слоновой кости. С этого часа частыми станут рати и не всякая в успех; многих ополченцев примут чужой полон и мать – сыра земля; но эта первая минута благородного ликования, когда за православный люд, пригнетенный унией, отправился страдать москвитянин, напрочно осекется в царской груди. Запечатать бы это неповторимое чувство в такую дубовую скрыню за секретный замок, чтобы до смертного мига не иссохло оно. Ибо впервые не только молодой государь высился сейчас на рундуке, опушенном красными сукнами, но вождь, несомненный победитель с Божьего изволения, воинский уставщик, вожата?й, предводитель и солдатский отец; его простоволосая голова, казалось, доставала самого майского влажноватого неба, густо испятнанного сизоватым с исподу каракулем облаков, похожих на янычарские шапки, ускользающие от русской сабли. Годите, годите, бритоголовые: пока по шляхетскую чуприну отправился русский меч, но скоро и до вашего затылка, за изгиль над православным людом, доберется беспощадный шестопер. Слышу вас, мои задунайские детки, слыш-шу-у, Царь-град! Да поможет мне Господь всех вас принять под свою десницу. Чую в себе такую силу, и скоро Владимирская Божья Матерь утрет ваши неутешные слезы.