Александр Говоров
Жизнь и дела Василия Киприанова, царского библиотекариуса
Посвящаю моему сыну Алеше
ГЛАВА ПЕРВАЯ. Тише, мыши, кот на крыше
Когда спустя много долгих лет и еще более долгих зим Василий Васильев сын Киприанов-младший, став уже московским первой гильдии купцом и комиссионером императорской Академии наук, желал вспомнить, как у него все так ладно началось да с чего все так пошло удачно, он представлял себе далекий зимний вечер в канун Рождества 1715 года, по старому счету – седмь тысящ два ста двадесять третьего.
В тот вечер засиделись допоздна за работой в недостроенной еще отцовской типографии, в грыдоровальной[1], то есть гравюрной, мастерской. Спешил каждый до праздника закончить свой урок, кто при сальном огарке, кто при лучине. Отец, поджав губы и опустя очки на краешек носа, самолично шлифовал готовые плашки. Под деловитый визг напильников и крученье шкива какие уж тут разговоры, но толковали помалу, всё о войне, о дороговизне да о внезапной болезни царя. Впрочем, о последнем более молчали, нежели говорили, но у всякого на уме – что-то станет после Петра? Опять боярщина, сонное царство или наоборот – засилье иноземцев, кулак да взятка?
Вот тогда-то и распахнулась снаружи дверь, как бы знаменуя некий поворот в судьбе младшего Киприанова, и впустила в мастерскую целое облако морозного пара. В облаке этом, словно эллино-языческий бог, явился подмастерье Алеха Ростовцев, который загулял три дня назад. Щеки у него пылали, не то от стужи, не то от бражки, он сорвал с головы малахай и усиленно им размахивал.
– Онуфрич! – взывал он. – Эй, Онуфрич, ты где?
Онуфричем запросто называли отца. Киприанов-старший этим не чинился, хотя в работе никому спуска не давал.
– На торжке-то, Онуфрич, что сказывают, слышь?
Все оторвались от работы, отец остановил крученье станка. Слышно стало, как на воле бесится вьюга, стегает по бревенчатой стене. Алеха, однако, добившись всеобщего внимания, не торопился объяснять, что именно сказывают на торжке. Расстегивал себе полушубок, щелчком сбивая намерзшие льдинки.
– Дверь-то за собою прикрой, гулена! – крикнул ему отставной солдат Федька, который мучился не то от зубов, не то от собственной зловредности, – Да говори, чего знаешь, не томи!
Алеха поднял палец и, оглядев присутствующих, объявил:
– Из Санктпитера из бурха сановник прибыл, наиважнейший!
Вновь завыло шлифовальное колесо, зашаркали напильники. Отец неторопливо протер очки в серебряной оправе, которые ему подарил сам благодетель генерал-фельдцейхмейстер господин Брюс, и склонился над своей плашкой.
О чем только не болтают на торжке! Если бы про царское здоровье какая новость, а сановник – что ж… Сановники теперь, почитай, чуть не каждую неделю наезжают – то подать им новая, то рекрутский набор!
– Грешно вам… – обиделся Алеха, видя, что все от него отворотились. – А знаете, какой на том сановнике чин? – И выкрикнул, ударив себя в молодецкую грудь: – Неудобь сказуемый, вот!
Все засмеялись, а Киприанов-старший, любуясь отшлифованной плашкой, сказал миролюбиво:
– Ну какой же такой может у него неудобь сказуемый чин?
Алеха перекрестился с опаскою и свистящим шепотом сказал:
– Сам господин обер-фискал!
Вот это уж была новость под стать царскому здоровью! Подмастерья переглянулись, а хозяин отложил плашки и снова взялся протирать очки.
– Да-да… – покачал он головой. – Ежели вправду обер-фискал, так что же это значит? Это значит снова гвардии майор Андрей Иванович Ушаков. Тот самый, братцы, который о прошлом годе генерал-фельдцейхмейстера нашего, господина Брюса, в похищении казны многой обвинил… Да что там! Самого Александр Данилыча, светлейшего князя Меншикова, чуть в Сибирь не упек! Грозен батюшка господин обер-фискал, сам-то ласков да обходителен, а мягко стелет, так жестко спать.
– И как же он Санктпитер-то покинул, коль царь там хворый? – спросила баба Марьяна, киприановская домоправительница, которая пришла звать всех на ужин. – Там-то он небось нужней?
– Бунта боятся! – ухмыльнулся отставной солдат Федька сквозь ладонь, которой зажимал больные зубы. – За власть дрожат!
Киприанов прервал его:
– Не тебе бы, Федор, высших персон[2] дела обсуждать. Лучше о своих повинностях думай, как их тебе исполнять. Что же до господина обер-фискала, то его наипервейшая забота как раз о том, чтобы никто от повинностей своих отнюдь не ухоранивался!
– А что, мужички, – сказала баба Марьяна, подбоченясь, – ловко же сей обер-фискал с министрами разделывается, а? Уж на что был орел адмиралтейц-советник Кикин, самого царевича наперсник, и то как он его? Всех чинов-заслуг лишил – и к нам, в московскую нашу опалу!
От этих ее слов отставной солдат пришел в восторг, забыв о зубной боли.
– Ух, баба! Так и разит, так и палит! Тебе бы, Марьяна, самой в обер-фискалы, вот бы ты жулья всякого наловила. Еще бы ты нам, темным, разобъяснила: зачем тот гвардии майор снова на Москву пожаловал? Опять скакунов боярских будет стричь или на сей раз на нас, сирых клячонках, разгуляется?
– Я знаю, я знаю! – снова всколготился подмастерье Алеха. – Слушайте меня, слушайте, я знаю!
– Дайте же ему сказать, – заступилась Марьяна. – Не то еще лопнет от избытка новостей.
– Я точно знаю, – заверил Алеха. – Фискал к нам прислан, чтобы учредить астанблей.
– Что, что? Повтори.
– Астам… Астам… Ассамблею, вот как!
– Что же это такое? Министерия какая или полк?
– Этого никто знать не знает. Однако говорят, в Питере таковое давно уж устроено. Один старичок баил, будто там благородные люди для того действа совместно собираются и некоторые боярыни вот до сих заголясь…
– Так это – баня? – обрадовался Федька. – Ха-ха!
– Не верите мне? – надрывался Алеха. – Вот истинно, пред образами – правда! Да пусть вот Бяшенька скажет, он человек ученый, не чета вам всем!
Бяшенька, Бяша – это и есть Василий-младший, сын Киприанов, такое прозвище с детства у него. Дура нянька учиняла ему забаву: «Бушки-бяшки, бушки-бяшки!» – и пальцем брюшко щекотала. И он, несмышленыш, послушно за нею лепетал: «Бяша» да «Бяша». Так и прилепилось к нему это дурацкое прозвище!
– Пожалуй, Васка, – сказал отец, – растолкуй уж ты людям, что есть ассамблея.
– «Ассамблея» слово французское, которое на русском языке выразить невозможно. Но обстоятельно ежели сказать – сие есть вольное в котором-нибудь доме собрание гостей. И делается оное для всеобщих танцев. И не для одних только танцев, но и для пользы – переговорить, услышать, где что творится. Притом же и забава.
– Книжник, ах, книжник Василий наш Васильевич! – умилялся солдат Федька, опять не без ехидства.
A отец переспросил сосредоточенно:
– Так сие получается – танцы?
Бяша кивнул головой.
– А ты говорил – баня! – напустился Федька на оторопевшего Алеху. – Соберут бояр, князей, генералов, станут они в хоровод и пойдут «ножкой топ-топ, ручкой хлоп-хлоп»…
Баба Марьяна усмехнулась:
– Муд-ре-цы! Царь при смерти, меж наследниками неразбериха, у царевича прынец родился, маленький, и у царя, глядь, новый царевич, вот где ума-то надо прилагать, а они – астанблей!
Алеха продолжал настаивать на своем, Федька его поддразнивал, подмастерья смеялись, а Бяша слушал, как отец, занимаясь своими плашками, говорил Саттерупу, пленному шведу, который работал в киприановской мастерской:
– Конечно, когда государь изволил перенести резиденцию во вновь основанный Санктпитер бурх град, в нашей матушке-Москве все быльем поросло. В полдень лавки запираем и спим до заката. Ужинаем в три пуза и опять на боковую, от чего апокалипсические чудища снятся… А смута не спит, смута копошится, стрельцов еще мятежных не забыли. На площадях что ни день антихриста[3] кричат! А тут еще слухи про распрю у государя царевича с государем отцом…
Киприанов еще покрутил шлифовальное колесо и снова, подняв очки, рассматривал на свет гладкость плашки. Наклонился к Саттерупу:
– Ежели слушать на торжке все байки, ума можно решиться. А ходят такие слухи, за которые прямо хватать – да в застенок, в Преображенский приказ[4]!
Пленный швед согласно кивал головой, развязывая кисет с табачком. Хотя известно, что толковать с ним бесполезно, – за пятнадцать лет в плену он не выучил ни одного путного русского слова.
– А правду сказать – есть, есть у нас ради чего приехать обер-фискалу. – Отец раскурил с Саттерупом по трубочке. – Взять того же Кикина, бывшего царского клеврета[5], который ныне у нас обретается. Или Аврама Лопухина, брата отставленной царицы… Вся Москва скажет – они-то царевича на непослушание и подбивали, с отцом стравливали, прости господь! И ныне, как узнали, что царь Петр Алексеевич соборовался, так и понеслись!