– А что ты думаешь предпринять против Бахерахтши? – спросил Столыпин. – Смотри, она в самом деле может начать интригу.
– Пустое! – отмахнулся Лермонтов. – Кто даст веру сплетням Бахерахтши?
– Тебе ли, Мишель, не знать изобретательности женщины, мстящей за отвергнутое чувство! Особенно если эта женщина сама принадлежит к дипломатическому миру.
– Но тем меньше ей нужды ввязываться в эту интригу, Монго!
Так называл Лермонтов своего друга и родича Алексея Столыпина и увековечил это прозвище в своих шуточных поэмах.
– Мишель, – отвечал Столыпин, – ты забываешь о нравах дипломатов и дипломаток! Кто знает, может быть, жена русского консула в Гамбурге имеет свои цели, чтобы прислужиться послу Франции или графу Бенкендорфу… А Тереза Бахерахт рождена для интриг.
– Разве только для мелких, Монго!
– Как сказать! А если Бахерахтша гонится сразу за двумя зайцами – жаждет утолить мщением свою ревность к Щербатовой и одновременно хочет сыграть какую-то темную роль? Помни, мне наверное передавали о болтовне Бахерахтши. Что нам делать, если она действительно проникла в тайну дуэли?
– Если так, все будет бесполезно, – отвечал Лермонтов. – Сам дьявол не сладит с женщиной, если ей захочется мстить. Во всяком случае, Бахерахтша не дождется моих просьб. И ты не беспокойся, Монго, дело с Барантом сошло с рук как нельзя лучше!
– Сошло ли? – в задумчивости переспросил Столыпин. – Во всяком случае, я хотел тебя предупредить… Ты завтра в городе, Мишель?
– По счастью, вырвался на целые сутки. Замучили меня полковыми учениями и держат на особой примете.
– А что нового в полку?
– После твоей отставки решительно ничего. Тоска и муштра…
Они стояли у подъезда дома на аристократической Сергиевской улице.
– Зайдем к бабушке, Монго? – сказал поэт.
– Ты сошел с ума! В этакой-то час?
– А бабушка, знаю, все равно не спит, меня ждет. Только вот беда: едва словом с ней перемолвлюсь – и опять скачи в Царское… Счастлив ты отставкой, Алеша. Ну, будь здоров! Побегу к бабушке. Ох, сколько ей хлопот с внуком! – Он остановился в подъезде и сказал с затаенной нежностью: – Только любовью моей и могу ей отплатить…
Весь следующий день Михаил Юрьевич провел в разъездах. Теперь, когда роман был пропущен цензурой, можно было завершить деловые переговоры с издателем. Краевский еще не рисковал браться за издание книг. На «Героя нашего времени» нашелся охотник из театральных чиновников, промышлявший около литературных дел. Он мог предложить автору свое беспрекословное усердие и мизерный гонорар.
Дело сладилось. После этого Лермонтов заехал к Карамзиным. В гостиной, в которой царила дочь покойного историографа София Николаевна Карамзина, встречались люди высшего света, дипломаты, литераторы, художники, музыканты. Как всегда, здесь обсуждались самые разные события петербургского дня. Но и у Карамзиных никаких слухов о дуэли не было.
Поэт приказал ехать на Сергиевскую.
– Совсем вас, Михаил Юрьевич, заждались, – встретил его лакей. – Барыня чуть не с полдня на картах раскидывают.
Лермонтов сбросил шинель и направился к бабушкиной опочивальне.
– Едва вырвался от Карамзиных. Софья Николаевна непременно приказала вас расцеловать, – говорил поэт, целуя Елизавету Алексеевну. – А вы картам, бабушка, не очень верьте. Карты непременно обманут, а я, видите, здесь!
– Ох, голубчик мой, – говорила Елизавета Алексеевна, лаская внука, – не я, сердце заждалось. Что мне с ним делать? Утешения требует, а ты у меня один свет в окошке. Спасибо, хоть к обеду не опоздал.
– Ничего не хочу! – Он сел около бабушки и сказал с тоской: – Устал я, бабушка! Если бы хоть кто-нибудь знал, как я устал!
– А с чего, родной? – забеспокоилась старуха. – Неужто тебя в полку этак загоняли?
– Конечно, и в полку. Но полк – пустяки, только подать в отставку…
– Опять, Михайла? – перебила Елизавета Алексеевна. – Мало ли тебе люди говорили, и поважнее меня, и умом зоркие: нельзя тебе в отставку, коли ты у начальства на примете. Всю жизнь погубишь!
– А может быть, только тогда и заживу, когда займусь, бабушка, делом, – словно бы размышляя, отвечал Михаил Юрьевич.
– Это каким же таким делом? Совсем в сочинители подашься? Нашел дело! А я, родной, все мечтаю – в годы войдешь, отстанешь от сочинительства.
– Не хитрите, бабушка, – улыбнулся поэт. – Ведь вижу, сами мое маранье читаете.
На рабочем столике Елизаветы Алексеевны действительно лежала свежая книжка «Отечественных записок», раскрытая на тех страницах, где была напечатана «Тамань».
Она взяла журнал и, задумчиво переворачивая страницы, продолжала:
– Твоя правда, читаю. И все думаю: в кого ты этакий уродился? В деда-покойника, что ли? Тот, царство ему небесное, все на театрах играл… Только кончил-то как? Сам знаешь, неладно кончил. – Старуха умолкла.
С мужа Елизаветы Алексеевны и началась трагедия в доме Арсеньевых. Она началась с того страшного дня, когда во время представления на домашнем театре в своей пензенской деревне Тарханах Михаил Васильевич Арсеньев кончил жизнь самоубийством. Должно быть, уж очень переплелись тогда театральные увлечения незадачливого помещика с бурной страстью к соседке… А потом замужество единственной дочери и ранняя ее смерть. Все житие Марии Михайловны было двадцать один год, одиннадцать месяцев и семь дней. И упорная, тяжелая борьба Елизаветы Алексеевны с зятем за право единовластно владеть осиротевшим внуком…
И вот он сидит перед ней, этот единственный внук, и кажется бабушке, что нет на свете подобного красавца, облаченного в гусарскую форму. Нет на свете никого и ничего, кроме Мишеля.
– А роман-то твой как? – спросила бабушка.
– На днях пойдет к типографщикам, – ответил внук.
Елизавета Алексеевна тревожно взглянула на него.
– Коли так, изволь-ка ответ держать: как у тебя в полку будет? Поди, с романом-то непременно на особое замечание попадешь?
– Пока сходит с рук. Уверяю вас, в полку никаких неприятностей у меня нет.
– А что на сердце лежит? Не утаивай, все равно допытаюсь!
– Вам и пытать меня не надо, сам покаюсь. Выйдет в свет роман, а далее хочу собрать мои стихи. Не все, конечно, а те, что хоть сколько-нибудь достойны внимания. Думаю, десятка два при снисхождении отберу…
– О господи! – всполошилась Елизавета Алексеевна.
– Что с вами, бабушка? Чем я вас так встревожил?
– А тебе и невдомек? Ты, Михайлушка, знай – пуганая ворона куста боится. Коли тебя за ненапечатанные стихи на Кавказ услали и я тебя оттуда еле достала, так долго ли голову сносить, если будешь и в журналах печатать и книги выпускать! Я, милый, как твою пьесу в журнале увижу, так по всем церквам свечи ставлю и молебны заказываю.
– Неужто помогает? – усмехнулся поэт.
– Не нам знать. Отец Никодим из приходской церкви как-то спрашивает: «Что это вы, достопочтенная Елизавета Алексеевна, все молитвы к всевышнему воссылаете об утолении злобы? Какая у вас тревога?» А я, милый, кое-как мнусь: не могу же я протопопу брякнуть, что внук, мол, у меня в сочинителях ходит, как же мне не молить всевышнего о спасении от злобствующих?
– Сама мудрость руководит вами, – Лермонтов рассмеялся. – Чего же мне опасаться, если вы отца Никодима и всех чудотворцев на ноги поставили!
– А мне каково? – не унималась бабушка. – Ты там какого-нибудь «Демона» сочинишь, а мне новые хлопоты. Этак, пожалуй, никогда из церквей не выйдешь. Или уж прямо мне в монастырь идти?.. Ты, Мишенька, хоть бы рвение умерил.
– Не волен я в себе, – серьезно отвечал внук. Он снова присел около Елизаветы Алексеевны и обнял ее. – Вы, бабушка, то поймите: не могу! Мне не писать – все равно что не дышать.
– А разве я того не знаю? Потому и тревожусь, Мишенька, денно-нощно тревожусь: знаю, что никакие молебны не помогут, коли опять что с тобой случится, а все-таки твои писания читаю. Думаешь, бабка из ума выжила? Нет, Михайлушка! Я то в беспокойство впаду, а то будто вдруг меня утешишь. Признаться, хоть и стара я, и от веку отстала, и не все, может быть, пойму, а чем больше читаю, тем яснее вижу – глубокая печаль у тебя на душе, а смирения нету.
– Нет, бабушка, – подтвердил Лермонтов.
– И это знаю. А может, и не надо его, смирения-то? Я ведь тоже смолоду не смирилась. А может быть, и никогда не смирюсь. Думаешь, только за твою участь беспокоюсь? Нет, милый, в моем сердце и гордость есть, за тебя гордость. Пусть высокому начальству не нравится. Им всякое правое слово не ко двору, уж очень послушание любят. Ну, а ты у меня сам беспокоен и людей теребишь. А может, так оно и надо? – И Елизавета Алексеевна вопросительно посмотрела на внука.
– Вы, бабушка, все понимаете. Вы у меня министр!
– Не улещай! Эдак ты меня и графом Бенкендорфом объявишь.
– Вот до этого, признаюсь, никогда бы не додумался… Из Тархан, бабушка, известий не было?