Так пузырились и хлестали потоки – но черезо всех перекатился и хлынул в 1929—30 годах многомиллионный поток раскулаченных. Он был непомерно велик, и не вместила б его даже развитая сеть следственных тюрем, но он миновал её, он сразу шёл на пересылки, в этапы, в страну ГУЛАГ. Он не имел ничего сравнимого с собой во всей истории России. Это было народное переселение, этническая катастрофа. Но так умно были разработаны каналы ГПУ – ГУЛАГа, что города ничего б и не заметили! – если б не потрясший их трёхлетний странный голод – голод без засухи и без войны.
Поток этот отличался от всех предыдущих ещё и тем, что здесь не цацкались брать сперва главу семьи, а там посмотреть, как быть с остальной семьёй. Напротив, здесь сразу выжигали только гнёздами, брали только семьями и даже ревниво следили, чтобы никто из детей четырнадцати, десяти или шести лет не отбился бы в сторону: все наподскрёб должны были идти в одно место, на одно общее уничтожение. (Это был первый такой опыт, во всяком случае в Новой истории. Его потом повторит Гитлер с евреями и опять же Сталин с неверными или подозреваемыми нациями.)
Поток этот ничтожно мало содержал в себе тех «кулаков», по которым назван был для отвода глаз. «Кулаком» называется по-русски прижимистый бесчестный сельский переторговщик, который богатеет не своим трудом, а чужим, через ростовщичество и посредничество в торговле. Таких в каждой местности и до революции-то были единицы, а революция вовсе лишила их почвы для деятельности.
Но раздувание хлёсткого термина «кулак» шло неудержимо, и к 1930 году так звали уже вообще всех крепких крестьян – крепких в хозяйстве, крепких в труде и даже просто в своих убеждениях. Кличку «кулак» использовали для того, чтобы размозжить в крестьянстве крепость. Как озверев, потеряв всякое представление о «человечестве», потеряв людские понятия, набранные за тысячелетия, – лучших хлеборобов стали схватывать вместе с семьями и безо всякого имущества, голыми, выбрасывать в северное безлюдье, в тундру и в тайгу.
Но и из деревни коллективизированной полились новые потоки:
– поток вредителей сельского хозяйства. Повсюду стали раскрываться агрономы-вредители, до этого года всю жизнь работавшие честно, а теперь умышленно засоряющие русские поля сорняками;
– поток «за невыполнение государственных обязательств по хлебосдаче» (райком обязался, а колхоз не выполнил – садись!);
– поток стригущих колоски. Ночная ручная стрижка колосков в поле! – совершенно новый вид сельского занятия и новый вид уборки урожая! За это горькое и малоприбыльное занятие (в крепостное время крестьяне не доходили до такой нужды!) суды отвешивали сполна: 10 лет как за опаснейшее хищение социалистической собственности по знаменитому закону от 7 августа 1932 года (в арестантском просторечии закон семь восьмых).
Но наконец-то мы можем и передохнуть! Наконец-то сейчас и прекратятся все массовые потоки! – товарищ Молотов сказал 17 мая 1933: «Мы видим нашу задачу не в массовых репрессиях». Фу-у-уф, да и пора бы. Прочь ночные страхи! Но что за лай собак? Ату! Ату!
Во-ка! Это начался Кировский поток из Ленинграда, где напряжённость признана настолько великой, что штабы НКВД созданы при каждом райисполкоме города, а судопроизводство введено «ускоренное» (оно и раньше не поражало медлительностью) и без права обжалования (оно и раньше не обжаловалось). Считается, что четверть Ленинграда была расчищена в 1934—35[8].
* * *
Парадоксально: всей многолетней деятельности всепроникающих и вечно бодрствующих Органов дала силу всего-навсего одна статья из ста сорока восьми статей необщего раздела Уголовного кодекса 1926 года.
Воистину, нет такого поступка, помысла, действия или бездействия под небесами, которые не могли бы быть покараны тяжёлой дланью Пятьдесят Восьмой статьи.
58-я статья состояла из четырнадцати пунктов[9].
Но никакой пункт 58-й статьи не толковался так расширительно и с таким горением революционной совести, как Десятый. Звучание его было: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти… а равно и распространение или изготовление или хранение литературы того же содержания». И оговаривал этот пункт в мирное время только нижний предел наказания (не ниже! не слишком мягко!), верхний же не ограничивался!
Таково было бесстрашие великой Державы перед словом подданного.
Пункт Одиннадцатый был особого рода: он не имел самостоятельного содержания, а был отягощающим довеском к любому из предыдущих, если деяние готовилось организационно или преступники вступали в организацию.
На самом деле пункт расширялся так, что никакой организации не требовалось. Это изящное применение пункта я испытал на себе. Нас было двое, тайно обменивавшихся мыслями, – то есть зачатки организации, то есть организация! (Впрочем, второй из нас этого довеска не получил.)
А пункт Двенадцатый наиболее касался совести граждан: это был пункт о недонесении в любом из перечисленных деяний. И за тяжкий грех недонесения наказание не имело верхней границы!!
Этот пункт уже был столь всеохватным расширением, что дальнейшего расширения не требовал. Знал и не сказал – всё равно что сделал сам!
* * *
Булатная сталь 58-й статьи, опробованная в 1927, – с полным свистом и размахом была применена в атаке Закона на Народ в 1937—38 годах.
Осенью, когда к двадцатилетию Октября ожидалась с верою всеобщая великая амнистия, шутник Сталин добавил в Уголовный кодекс невиданные новые сроки – 15, 20 и 25 лет.
Нет нужды повторять здесь о 37-м годе то, что уже широко написано и ещё будет многократно повторено: что был нанесен крушащий удар по верхам партии, советского управления, военного командования и верхам самого ГПУ – НКВД. Вряд ли в какой области сохранился первый секретарь обкома или председатель облисполкома – Сталин подбирал себе более удобных.
И вот как бывало, картинка тех лет. Идёт (в Московской области) районная партийная конференция. Её ведёт новый секретарь райкома вместо недавно посаженного. В конце конференции принимается обращение преданности товарищу Сталину. Разумеется, все встают (как и по ходу конференции все вскакивали при каждом упоминании его имени). В маленьком зале хлещут «бурные аплодисменты, переходящие в овацию». Три минуты, четыре минуты, пять минут они всё ещё бурные и всё ещё переходящие в овацию. Но уже болят ладони. Но уже затекли поднятые руки. Но уже задыхаются пожилые люди. Но уже это становится нестерпимо глупо даже для тех, кто искренно обожает Сталина. Однако: кто же первый осмелится прекратить? Ведь здесь, в зале, стоят и аплодируют энкаведисты, они-то следят, кто покинет первый!.. И аплодисменты в безвестном маленьком зале, безвестно для вождя продолжаются 6 минут! 7 минут! 8 минут!.. Они погибли! Они пропали! Они уже не могут остановиться, пока не падут с разорвавшимся сердцем! Директор местной бумажной фабрики, независимый сильный человек, стоит в президиуме и, понимая всю ложность, всю безвыходность положения, аплодирует! – 9-ю минуту! 10-ю! Он смотрит с тоской на секретаря райкома, но тот не смеет бросить. Безумие! Повальное! И директор бумажной фабрики на 11-й минуте принимает деловой вид и опускается на своё место в президиуме. И – о, чудо! – куда делся всеобщий несдержанный неописуемый энтузиазм? Все разом на том же хлопке прекращают и тоже садятся. Они спасены! Белка догадалась выскочить из колеса!..
Однако вот так-то и узнают независимых людей. Вот так-то их и изымают. В ту же ночь директор фабрики арестован. Ему легко мотают совсем по другому поводу десять лет. Но после подписания 206-й (заключительного следственного протокола) следователь напоминает ему:
– И никогда не бросайте аплодировать первый!
(А как же быть? А как же нам остановиться?..)
Вот это и есть отбор по Дарвину. Вот это и есть изматывание глупостью.
В прошлых потоках не забывали интеллигенцию, не забывают её и теперь. Достаточно студенческого доноса, что их вузовский лектор цитирует всё больше Ленина и Маркса, а Сталина не цитирует – и лектор уже не приходит на очередную лекцию. А если он вообще не цитирует?.. Садятся все ленинградские востоковеды среднего и младшего поколения. Садится весь состав Института Севера. Не брезгуют и преподавателями школ. В Свердловске создано дело тридцати преподавателей средних школ во главе с их завоблоно Перелем, одно из ужасных обвинений: устраивали в школах ёлки для того, чтобы жечь школы![10]