И, не дожидаясь ответа, старик надел котомку, тяжело поднялся, чуть шатнулся, ссутулился, шагнул вперед. Потом остановился. Может, повернуться и уходить отсюда, не заходя в родную деревню? Постоял дед немного, подумал, но потом, решив что-то, пошел вперед. «В последний раз… Взглянуть…» И медленно ступая натруженными старыми ногами, много прошагавшими по земле, пошел он, странник, по пыльной дороге, часто переставляя посох, будто ощупывая им землю.
Дед Федор шел, ни разу не оглянувшись, не посмотрев по сторонам, шел тупым коротким шагом, каким ходят старики. Его высокая сгорбленная фигура скрылась за строящейся Дмитриевской церковью.
— Что теперь дед Федор обо мне думает? Хотел ему объяснить, рассказать, как все вышло. Куда там. Срывист. Так под сердцем и закипело. Чуть было не проклял. Да и горя много вытерпел. От этого еще больше свое бережет. Никакой противной своему правды слышать не хочет. А слышать-то правду, будь она и наперекор, нужно. Хотя и трудно.
— Да, крутенек дед Федор, крутенек, — ответил Шубный.
Расставшись с Шубным, Михайло через боковой вход вошел на обнесенную изгородью усадьбу.
Он прошел мимо вырытого посреди двора небольшого прямоугольного пруда и направился к сараю.
Надо было отбить косу к завтрашнему дню. Он и принялся за дело. Однако побьет, побьет он молотком и перестанет. В голову шли неотступные мысли.
Вот Соловки. Уж сколько раз ему говорили, что за стены монастырские могло перехлестнуть. Когда он подумал об этом, ему вспомнилось то, что он говорил на днях Шубному.
«Вдруг бы мужику победа вышла? По всей земле русской он взял бы да одолел? К примеру. Тогда что? Тогда с поля, с брани ему возвращаться. Дела там все кончены. И что? Победил он — значит вровень со всем ему становиться, победителю. Куда тут ему, во что? А во все ведь надобно ему. Все ему по руке быть должно. А вот ежели нет мужику победы в бою, да и боя вдруг не случилось — много ли их, боев? — ему уж толком ни к чему не пристать? Никуда не пройти? Все пути заказаны? Да и только ли дела мужику, что в поле с кистенем? Больше нечем ему и брать?» Шубный в тот день ему ответил: «Ловок ты. Вон как поворачиваешь. И гордости в тебе много. Только к гордости сила нужна. А то переломит твою гордость — и от того в душе тлен. Значит, располагаешь так, что мужику не только лишь кистень или косу в руки. А что? А? Ну, ищи. Искатель ты».
Про Соловки Михайло хорошо все знал. Много раз там бывал с отцом, там и наслышался. А среди старообрядцев первый разговор про Соловки бывал. В Выговской пустыни тоже многое услышал от некоторых тамошних стариков. Они-то вместе с некоторыми другими ревнителями древлего благочестия и положили основание пустыни. У каждого грамотного старообрядца хранилась переписанная от руки книга «История о отцех и страдалцех соловецких». Написал ее сам Семен Денисов, который вместе со своим старшим братом Андреем правил выговцами. Читая эту книгу, перекладывая ее листы, почерневшие по краям от прикосновений благоговейно касавшихся листов рук читателей, Михайло не раз задумывался.
История начиналась с упоминания об Омире[39], который «толико тщание, толико подвизание, толикий труд показа», чтобы создать историю «Тройска града». Ему рассказали, кто такой был Омир, создавший «Илиаду» и «Одиссею». Вон какому делу, тому, что воспел мудрый грек, уподобляли соловецкую оборону. А песня соловецкая любимая раскольничья? Запоют ее, бывало, тихо, грозно. В потаенной песне пелось и о воеводе, который изменой овладел обителью, и о самом царе, о жестоком им возмездии за преступление.
О воеводе в раскольничьей песне пелось:
Стару веру-ту порушил взял,
Стары книги-ти божьи изорвал всё,
На огни-ти он прижигал их;
Всех монахов прирубили,
В сине море-то пометали,
Над игуменом наругались…
Лютой смертью погиб надругавшийся над страдальцами соловецкими воевода:
Воевода-то разболелся,
Он в худой-то боли скончался.
Нечестивый царь также был наказан смертью:
Государь-от, государь наш царь,
Олексей-свет сударь-Михайлович!
За воеводой собирался,
Жисть своёй жизнью скончался.
Понесли ёго в божью церковь, —
Потекло у ёго из ушей-то,
Потекла у ёго всяка гавря…[40]
Но — как Михайло ушел в раскол и почему он его оставил? А был он в расколе от тринадцати до пятнадцати лет.
И на Курострове, и в Холмогорах было много старообрядцев, и явных, и тайных. Между ними и «никонианами» часто возникала «пря» о вере, которая шла в это время и по всему Северу.
…В ноябрьский зимний день 1725 года Михайло возвращался из Холмогор. По верхней куростровской дороге он подъезжал к своей деревне. В Екатерининской церкви только что отошла обедня. Сойдя с паперти, прихожане выходили за церковную ограду.
Хорошо знающая дорогу лошадь бежала легкой трусцой. Сидя в своих креслах, санях с задком, высоким сиденьем, обведенных кряковинами, Михайло отпустил вожжи, дав лошади волю.
Выходившие из церкви стали останавливаться, толпиться, послышались громкие голоса. Михайло встал с сиденья и, крепко упершись ногами в дно крёсел, всмотрелся. Толпа сгрудилась около старика, который что-то возбужденно говорил. Когда Михайло подъехал ближе, до него стали доноситься отдельные голоса:
— Мимо церкви божьей идет и не крестится!
— Раскольник!
— Тайный!
Раздался чей-то злобный голос:
— Какой тайный! Это же дед Федор из Татурова. Опять объявился. Сколько лет не был.
— Да, кажется, не он…
Вдруг к старику подвернулся востроносый паренек со злыми светлыми глазами.
— А ну-ка почти храм божий! Осени себя крестным знамением! Да истинным. Тремя перстами. Может, ты и вправду раскольник!
Паренек все подсовывался и подсовывался, кончик его хрящеватого носа так и ходил от злости. В азарте он даже схватил деда за правый локоть.
Старик высвободил локоть и отстранил рукой задиристого паренька. А тот на беду взял да и поскользнулся на обледеневшем бугристом снегу и изо всей силы шлепнулся навзничь. Аж подкатился немного. Тут он от злости немного даже взвыл. Толпа надвинулась на деда. К нему потянулись руки.
Заметив издали неладное, Михайло ударил кнутом лошадь. Когда он подъехал вплотную, дед уже стоял прижатый к ограде; высоко подняв над головой руки для защиты, он что-то выкрикивал. Михайло подоспел вовремя.
Лошадь перед людьми остановилась. Но Михайло ударил ее кнутом еще раз, и она, высоко задрав морду и фыркая, пошла на людей. Толпа раздалась.
Соскочив с саней, Михайло, не выпуская из рук кнута, в большом распахнутом отцовском овчинном тулупе прошел по образовавшемуся проходу. Когда он, посадив в сани старика, тронул лошадь, никто еще не успел опомниться. Михайле в то время только еще исполнялось четырнадцать, но у него уже были широкие плечи, и не по годам выдался он ростом. И все хорошо знали нешуточный нрав молодого Ломоносова.
Когда они были уже далеко в открытом поле, только тогда Михайло придержал пускавшуюся с перепуга вскачь лошадь.
— Тпру, тпру! Шальная! Упарился я, дед. Могло и мне достаться. Оплошай немного. Фу!
Михайло отер с лица пот.
— Ну, озорной ты.
— А чего они на одного? — рассмеялся Михайло.
— А вернее. Тебе теперь может достаться. Не боишься?
— Ну, чего бояться. А знаешь, тот, что к тебе совался, это Митька, первый мой враг. Я вон грамоте умею. Как обучился, охоч стал в церкви читать псалмы и каноны и жития святых, ну и в том учинился лучше других. А ему, Митьке, и завидно. Потому лучший чтец был раньше он. Он и стал драться. Старше он меня на два года. Спервоначалу одолевал. А потом… Один на один у него, значит, не выходит, вот он и стал против меня подбивать других. Ежели скопом, так одолеют. Только потом можно и по отдельности встретиться. Потому и остерегаются. Как увидел я, что Митька к тебе подсовывается да руками размахивает, так меня еще пуще разобрало.
Дед Федор всмотрелся в Михайлу.
— Постой, постой. Псалмы и каноны, жития святых. В церкви читаешь. Лучше всех. Да ты кто такой?
— Я? Ломоносов. Михайло. Из деревни Мишанинской.
— Так, так. Слыхал я про тебя. Ты Василию Ломоносову сын?
— Да.
— Слыхал, слыхал. Хоть и несколько я тут дней. А до того сколько лет не бывал. Совсем мальчонком ты, стало быть, был, когда я ушел отсюда. Так.
Дед Федор еще раз внимательно оглядел Михайлу.
— Ты вот говоришь, почему они на одного. Тем они, никониане, и любят брать. Как их много супротив одного, так им кажется, будто правды у них прибыло.
— А ты, дедушка, и в самом деле, значит, раскольник? Не хотел на церковь перекреститься?