И вот что еще стало ему ясно: на матросов на катере он смотрел благодушно не только потому, что был переполнен своим, — они были гораздо понятнее ему, чем все офицеры на «Марии», гораздо почему-то ближе… Только теперь, именно здесь, в своей каюте, Калугин понял вдруг, что это и не могло быть иначе.
Он не был дворянином по рождению, как все офицеры «Марии». Он учился в реальном училище, а не в гимназии, куда, быть может, его и не приняли бы, как "кухаркина сына". Ведь его мать и действительно именовалась "кухаркой за повара", и только ее искусство в кулинарном деле помогло ей вывести в люди сынишку, оставшегося без отца еще в возрасте четырех лет. Среди уличных мальчуганов на Галерной гавани в Петербурге и прошло все его детство, и детских переживаний его не могли заглушить потом ни реальное училище, ни институт.
Эту же самую простонародность, которая лежала в его основе, он почувствовал и в курсистке-бестужевке Нюре Невредимовой, почему так и потянулся к ней. И своим среди своих всего два часа назад он был, впервые увидев известного ему еще с отрочества по репродукциям с картин художника Сыромолотова и сестру Нюры. Могучий этот старик, он ли не был простонароден?.. А в сегодняшней кают-компании, там кто?.. Кранихи, полкранихи, четвертькранихи?..
Чем может кончиться у него с ними то, что началось сегодня? Может быть, просто выкинут его с «Марии», бросят за борт с линкора куда-нибудь на тральщик или на транспорт?.. А не все ли ему равно? Пусть выбрасывают куда угодно… Пусть выбросят хоть завтра же, — он будет только рад этому: не будет участвовать в новом совершенно бессмысленном походе на Варну, который может окончиться еще более печально, чем это случилось с тральщиками.
Что ему нужно было хорошо выспаться перед завтрашней вахтой, об этом не забывал Калугин, этого просило и все его тело, измотавшееся за день, но сон не шел, веки никак не могли сомкнуться.
Он лежал, заложив ладони рук за голову, отчего голове было жарче, но даже этой позы изменить не мог. Поток впечатлений дня был очень бурен. Мысли перескакивали с предмета на предмет, и совершенно ничем и никак нельзя было заглушить ощущения, что жизнь взяла его за ворот железными пальцами, что они не разожмутся, а вот-вот встряхнут его с огромной силой… И логики никакой в этой встряске не было видно, и напрасный труд был бы ее искать…
Ему хотелось думать только о Нюре, даже больше того: чувствовать себя так, как теперь чувствует себя она сама. Он представлял совершенно осязательно ее одну в комнате на своей постели, как он сам один на койке в своей каюте. Война — наносное, война пройдет, а Нюра останется, должна остаться, и не одна, а с ребенком, — его и ее вечностью.
Он говорил ей часто, что уверен, как в ней и в себе, — родится мальчик, новый Калугин, продолжатель его и ее, — вечность их на земле… Операция не роды, но с этим он уже примирился. Так или иначе, естественным или искусственным путем, но ребенок, мальчик, должен появиться на свет… быть может, даже завтра… скорее всего, что именно завтра…
С этой стороны удача. Здесь из колоды как будто вынут крупный козырь. Об этом говорило ему и лицо Нюры, — радостное лицо. За последнее время в первый раз увидел он у нее такое радостное лицо, и ему хотелось думать только о ней, сегодняшней и завтрашней, а около него таилась в ночном сне жизнь тысячи двухсот людей… Впрочем, не все из них и спали: несли вахту, оберегали сон, отбивали склянки… Оберегали сон многих, между прочим, ведь и его тоже… Офицеров — горсть, матросов — сила!.. И вот он, прапорщик Калугин, обвиняется в том, что откалывается от офицеров, благоволит матросам…
Они должны быть заодно, а выходит, что матросы — против своих офицеров, офицеры — против матросов, а завтра ведь, может быть, им всем прикажут идти в бой, в сражение… Что же может выйти у них удачное для андреевского флага?
Как ни пытался заснуть Калугин, ничего не выходило: слишком близко к нему подступали допрашивающие глаза то одного, то другого из виденных им по прибытии сюда кранихов, полкранихов, четвертькранихов, и все хотелось отмахнуться руками от их противной близости…
Когда забылся он наконец, было уже около двух часов, однако и забытье это, неполное, тяжелое, не избавляло его от скачки перед ним назойливых, совершенно ненужных ему лиц, хотя он укрывался от них своей тужуркой; прорывались и лезли к нему неотбойно…
А в шесть часов разбудили его рожки горнистов и дудки дневальных.
Горнисты в свои рожки играли «побудку», а следом за ними дневальные высвистывали "койки наверх!". Это значило, что матросы, чуть только проснувшись, должны были спрыгнуть со своих подвесных, похожих на гамаки, коек, проворно зашнуровать их и подтянуть, чтобы они не мешали двигаться в помещении, и без того тесном.
Калугин, проснувшись, представлял утреннюю суетню матросов, которые теперь, скатав койки, спешили к умывальникам, чтобы выйти потом "на молитву" и на утреннюю поверку.
Это проводилось ежедневно: молитва тоже входила в круг служебных обязанностей матросов, а поверка должна была установить, не сбежал ли кто из них ночью в город (бывали такие случаи).
Калугин вспомнил, что вечером норд-вест гнал с моря в бухту волну: освещенные прожекторами с «Марии», горевшими при погрузке угля, эти черные, с белыми гребешками волны имели вызывающий вид. И теперь он спрашивал самого себя: утих норд-вест или еще более разыгрался?
Голова была тяжела, так как спал он мало, и ему хотелось еще хотя бы с полчаса поваляться на койке, но вдруг почему-то он подпрыгнул на ней, — чуть не свалился на пол…
Крупная дрожь прошла по всему огромному телу корабля… почему? Это было так неожиданно, так необычайно, что Калугин тут же вскочил и бросился к двери, а там, в коридоре, как и у него, везде отворялись двери кают и из них выскакивали офицеры, как и он, в одном белье. "Что такое? В чем дело?" — слышались крики, но ответом на них был страшнейший грохот взрыва где-то там, под ними, и так встряхнуло весь корабль, что никто не удержался на ногах, и Калугину показалось, что он, падая, стремглав летит куда-то в темноту: электричество погасло!.. Тут же пополз по коридору какой-то удушливый запах, от которого слезы выступили и трудно стало дышать.
Кто-то кричал:
— Наверх! Наверх! Газы!
За кого-то спереди ухватился Калугин, кто-то сзади крепко взялся за его рубаху, и вот цепочкой, один за другим, ощупью, но не теряя ни секунды, они двинулись к трапу, который должен был вывести их на верхнюю палубу, на свежий воздух, где можно было бы действовать легким…
— Что? А? Торпеда?.. Откуда?.. Чья?.. — слышал Калугин впереди и сзади себя, сам же он не спрашивал: он зажал рот левой рукой.
Узок был и коридор, но трап, когда добрались до него, был еще уже: там началась давка. Однако вверху, на палубе, то появлялись, то исчезали какие-то отблески… откуда?..
Наконец, вот и палуба, но, ступив на нее, Калугин застыл на месте от испуга: набегавшие и отбегавшие отблески оказались пожаром на корабле, палуба горела в носовой части…
Горела масляная краска, горело дерево, где оно было, горела парусина, покрывавшая орудия… Одна за другой на глазах Калугина грозные башни с их чудовищно длинными двенадцатидюймовками охватывались огнем!
— Откуда огонь? — громко, но самого себя спросил Калугин, а кто-то рядом, пробежав мимо, ответил ему:
— Нефть горит!
Калугин выскочил ближе к борту, чтобы взглянуть на носовую часть, и увидел взметнувшийся высоко в черное небо согнутый, растрепанный ветром столб огненной нефти. Она не успевала сгореть в воздухе, и большие клочья ее падали в море, продолжая гореть на воде…
Это было страшное зрелище: казалось, что море около злосчастной «Марии» тоже горело… Клочья нефти летели дальше и дальше, но когда ослабевал порыв ветра, обрушивались на верхнюю палубу…
Одна стихия стремилась уничтожить на корабле все, что могла; другая кругом него — зловеще смотрела на него тысячью желтых глаз, ждала его как свою законную добычу…
Это не столько осмыслил, сколько почувствовал Калугин: две стихии, и обе — его смертельные враги… Если не сгоришь, то утонешь!..
Не было видно кругом офицеров и матросов: метались какие-то странные, яркожелтоосвещенные люди в одном белье… Вот кто-то кричит:
— На корму! На корму!
Это дошло до сознания: раз взрыв произошел в носовой части, где в трюме было заложено, — Калугин вспомнил это, — сорок четыре тонны бездымного пороха, значит, надо бежать на корму, под которой нет крюйт-камер… И бежать, не теряя секунды: огонь лютует, он движется быстро, он лижет крашеную палубу…
На бегу Калугин едва замечает кого-то, кто сидит на палубе и собирает выпавшие из его живота кишки…
Кругом вой, — страшный, нечеловеческий вой, из которого вырывается только один внятный крик: