Илья Сохатых – рыжий, кудреватый, лицо в густых веснушках, отчего малый издали кажется румяным; на самом же деле он тощ и хвор, но до женского пола падок. По селу он – первый франт: всегда в воротничках, в манжетах, в ярких галстуках, набалдашник тросточки тоже не из скромных, портсигар снаружи совсем приличный, а откроешь крышку – там черт знает что: даже отец Ипат, увидавши, сплюнул. Имел еще Илья Сохатых дюжины две зазорных карточек – парни на вечерах хватались за животики, а девушки поднимали благопристойный визг: «Ах, охальник! Тьфу ты!..» – но глаза их горели шаловливо и льнули украдкой к запрещенному плоду.
Илья Сохатых любил крепко надушиться дешевыми духами, от него за три версты несло укропом и чесноком. Перстни, запонки, булавки играли фальшивым стеклянным цветом, часы и цепь накладного золота сияли. Вся эта «цивилизация» – он любил ушибить головы парней и девушек мудреным словом – была им усвоена в уездном городе, откуда добыл его Петр Данилыч Громов, прельстив порядочным окладом и вольготной жизнью.
Девки только им и бредили, а самые пригожие были на ножах друг с другом: каждой он клялся и божился, что любит лишь ее одну. Иным разом так далеко заходила девья пря, что соперницы, зарвавшись, при всем народе провирались про свои любовные услады: со мной там-то, а со мной вот там-то, а потом, придя в рассудок, горько плакали, кололи болтливые языки булавками, да уж не воротишь.
Мужние жены – молодицы – также не уступали девкам и считали превеликой честью провести с ним ворованную ночь где-нибудь у гремучего ручья, под духмяным кустом расцветающей боярки.
Илья Сохатых принимал все ласки как нечто должное, и хотя отощал, словно мартовский гуляка-кот, но амурные успехи он относил исключительно к своей неотразимой, по его мнению, наружности. И в конце концов так возгордился, что дерзнул облагодетельствовать своей пленительной любовью и Анфису.
Он приступил к этому с сердечным трепетом и нервной дрожью, как боевой, видавший виды конь. Анфиса казалась ему неприступной. Да и хозяин... О, хозяин сразу оторвет ему башку! Но Илья Сохатых весь проникся мужеством. Завладеть Анфисиным сердцем во что бы то ни стало – вот цель его жизни. Итак, смело в бой, к победе!
Подкрутив колечком усики, взбив кок в кудрях, Илья Сохатых направился сумеречным вечером ко двору красотки.
– Никто не видал? – спросила та, открывая дверь. – Ты стучи в калитку – раз-раз! – тогда буду знать, что ты... Понял? А хозяин где? Уехал?
Домишко у Анфисы маленький, плохой, но рядом рубился, иждивением Петра Данилыча, новый дом – скоро новоселье.
Анфиса накрывала стол, ставила самовар. Илья вытащил из кармана бутылку рябиновой и сверток саратовской сарпинки:
– Дозвольте прикинуть. Кажись, к лицу...
Анфиса стояла высокая, поджав алые губы; глаза ее полны холодной насмешки. Илья петушком плясал возле нее и все норовил, примеряя отрез сарпинки, крепче прижаться к соблазнительной Анфисиной груди.
– Кажись, к лицу-с...
Та щелкнула его по блудливой руке, отстранила подарок:
– Не надо. Не нуждаюсь.
– Ах, Анфиса Петровна!.. Это даже огорчительно... Вас, наверное, по всем швам хозяин задарил.
– А тебе какое дело? Да и тебя мне не надо. Ну на что ты мне?.. А, Илюша?
– Ну как это можно. Женщина, можно сказать, во цвете лет... В поэтическом одиночестве. И все такое...
За чаем Илья врал, рассказывал анекдоты про монахов, Анфиса хохотала, отмахивалась, затыкала уши.
– Дурак ты какой!.. И за что тебя девки любят? А, Илюша? Рябой, курносый, чахоточный, чисто овечья смерть.
– А вот вы когда меня полюбите? – спросил он, нервно кусая губы.
– Никогда.
– Неправда ваша... Могу сейчас доказать-с...
Он подкрутил усы колечком, утер потное лицо надушенным шелковым платком, и глаза его из масленых стали умоляющими.
– Анфиса Петровна, ангел! Ну, один только поцелуйчик... в щечку, Анфиса Петровна?
Но та хохотала по-холодному.
– Это мучительство. Как вы не понимаете? Я усиленно страдаю...
– Дурак ты, вот и страдаешь. – Лицо Анфисы вдруг стало ледяным; она словно студеной водой плеснула на распалившееся мужское сердце, и Илья, окутанный внезапным паром страсти, бросился к Анфисе и жадно схватил ее за талию.
– Голубочка! Пшеничка!.. Пощадите мой нервоз...
Вдруг в завешенное окошко кто-то постучал.
– Сам! – в один голос прошептали оба. Со страху у приказчика даже веснушки побелели. Он заметался.
– Полезай в подполье, да проворней. Убьет... Ну!..
Она прихлопнула за ним тяжелую западню в полу и поперхнулась шаловливым смехом. Стучали в калитку. Анфиса отперла.
В белой фуражке, высоких сапогах, поддевке вошел Петр Данилыч. Он оправил густые усы.
– Страсть сладка, чертовка... А что это накурено? Гости были? А?
– Я сама.
– Сама? Давно ли куришь? На-ка, покури...
Она курнула и закашлялась.
– Крепкая очень.
– Крепкая? – Петр Данилыч засмеялся, снял фуражку. – А я сам-то нешто не крепкий? Эвота какой!.. Грудь-то, кулаки-то...
– Богатырь, – улыбнулась Анфиса. Густые, льняного цвета волосы ее закручены сзади тугим узлом, малиновые губы полуоткрыты.
Он поймал ее белые руки, притянул к себе. Она села к нему на колени. Под полом послышалась неспокойная возня. Петр Данилыч насторожился.
– Это кот, – сказала Анфиса, засмеялась, словно серебро рассыпала.
Илья Сохатых замер. Будь проклято это низенькое подполье! Он сидел скорчившись на какой-то деревянной штуке между двух огромных кадок и вдруг почувствовал, что его новые брюки из серого трико в полоску начали сзади промокать. Он вскочил и резко ударился – черт его возьми! – теменем в потолок. «Слава Богу, кажется, не слышали, сошло». Тогда он освидетельствовал дрожащей рукой то, на чем сидел.
– Извольте радоваться... Грибы соленые, рыжики!.. – Он возмущенно засопел и сплюнул.
Он теперь стоял, согнувшись в три погибели, упираясь напомаженным затылком в покрытый плесенью половой настил, и раздумывал, как бы ему поудобнее примоститься. Его ухо ловило глухой, сочившийся в щель говор.
– Знаешь, кто у меня в подполье-то? Любовник... – сказала Анфиса и фальшиво рассмеялась.
– Любовник? – сердито переспросил хозяин, и половицы заскрипели.
У Ильи Сохатых обессилели ноги, и он снова сел в грибы.
– Стой, куда! – крикнула Анфиса. – А ты и поверил? Эх, ты!
Илья Сохатых облегченно вздохнул, осенил себя крестом.
Петр Данилыч что-то невнятно пробурчал. Потом замолчали надолго. Золотая щель в полу померкла – видно, загасили свет.
«От ревности меня может паралич разбить, – злобно подумал Илья; сердце колотилось в нем до боли. – Тоже называется купец... От собственного приказчика красотку отбивает... Эксплуататор, черт!» Он пощупал карманы. «Эх, спички остались там!» А надо бы переменить место, но он боялся пошевельнуться и терпеливо ждал. Накатывалась густая сизая дрема. Он заснул, клюнул носом и очнулся. Тихо. Страшно захотелось есть. Он ощупал кадку: капуста. Он ощупал другую: «Очень просто, огурцы!..» Вытащил ядреный огурец и с аппетитом съел.
– Свежепросольный, – тихонько сказал он вслух.
Повыше подобрал манжет и вновь запустил руку в кадушку. Огурец попался великолепный. Съел.
– Эй ты, мученик! Да ты никак уснул?
– Ничего подобного! – перекосив рот и щурясь от света, крикнул Илья Сохатых и быстро покинул свою тюрьму.
– Да ты не ори, молодчик! – Голос Анфисы серьезен, но грудь тряслась от сдерживаемого смеха. – Будешь фордыбачить – вышвырну.
С чувством большой досады и ревнивой горечи Илья проговорил:
– Вы мне большой убыток причинили. Новый жакетный костюм... На что он теперь похож? А?
Анфиса молчала.
– И вот, на основании вашего легкого поведения, я битых три часа в соленых грибах сидел, в кадушке.
Анфиса ударила себя по бедрам, раскатилась хохотом. На глазах Ильи мгновенно выступили слезы, он бросился к ней с сжатыми кулаками, но она сгребла его в охапку и, все еще продолжая хохотать, звонко поцеловала в потный лоб.
Илья забыл про все на свете.
– Анфисочка!.. Цветочек!..
– Стой, стой, стой! – Она усадила его к столу. – Давай кутить.
Петр Данилыч жил по-русски, попросту: стол у него незатейливый, крестьянский: любил простоквашу, баранину, жирные с наваром щи. Одевался без форсу, просто; в запойное время пил до потери сознания, исключительно водку. Человек без широкого размаха, он решительно не знал, куда ему тратить в этой глуши деньги. Пожертвовал в церковь, выстроил дом Анфисе, завел себе и ей обстановку, ковры, часы, узорчатые самовары. А дальше что? Эх, закатиться бы в Москву! Но крылья у него куриные, да и лета не те.
Все-таки за три-четыре месяца он успел проспиртоваться основательно: нос стал красный, лицо опухло, во сне пальцы на руках плясали, всего подергивало. А когда увидал двух мелких чертенят, сидевших, как два зайца, на шкафу, твердо решил: «Надо сделать перерыв».
Два дня отпивался квасом, ел капусту и на третий уехал верст за пятьдесят в тайгу. Даже с Анфисой не простился.