Примерно в то время, когда Давид Франкфуртер сидел в тюрьме Зенхоф кантона Кур, а в Гамбурге разбилась вдребезги бутылка шампанского, Александр Маринеско учился на командирских курсах то ли в Ленинграде, то ли в Кронштадте. Во всяком случае, его перевели с Черного моря на Балтику. Уже летом, когда сталинская чистка не обошла стороной и балтийских морских начальников, он стал командиром подлодки.
М-96 была довольно старой моделью, приспособленной для ведения боевых действий в прибрежных водах. По доступной мне информации, М-96 имела водоизмещение 250 тонн, экипаж насчитывал 18 человек, то есть лодка была сравнительно небольшой. Маринеско долго оставался командиром этой боевой единицы, бороздившей воды Финского залива и имевшей на вооружении всего две торпеды. Полагаю, что, находясь в каботажном плавании, он постоянно отрабатывал атаки в надводном положении и срочное погружение.
Пока велись внутренние работы на всех палубах, от нижней до солнечной, монтировалась труба, отделывался капитанский мостик, оборудовалась радиорубка, пока в прибрежных водах Балтики отрабатывались срочные погружения, в Куре минули одиннадцать месяцев тюремного заключения; лишь к этому времени лайнер смог отвалить от достроечного причала, чтобы отправиться вниз по Эльбе в пробное плавание по Северному морю. Я же вернусь к быстротекущему настоящему времени, чтобы продолжить повествование. Или же стоит уступить Зануде, чье ворчание уже невозможно оставить без внимания?
Он требует от меня более подробных воспоминаний. Ему хочется знать, какой я видел, обонял, осязал мать в моем раннем детстве, скажем начиная лет с трех. По его словам, «первые впечатления бывают определяющими на всю дальнейшую жизнь». Я отвечаю: «Вспоминать-то особенно нечего. Когда мне было три года, она как раз закончила учиться столярному делу. Да, она приносила из мастерской стружку и кубики, до сих пор помню эти завитушки и рушащиеся пирамиды. Я играл стружками и кубиками. Что еще? Мать пахла столярным клеем. Этот запах сопровождал ее всюду, где бы она ни стояла, сидела, лежала — до чего же пропахла клеем ее постель, ужас. Яслей тогда еще не было, поэтому сначала за мной присматривала соседка, а уж потом меня отдали в детский сад. Так было заведено у работающих матерей по всему рабоче-крестьянскому государству, не только в Шверине. Помню толстых и худых теток, которые помыкали нами, помню манную кашу, в которой торчком стояла ложка».
Подобные обрывочные воспоминания Старика не устраивают. Он гнет свое: «В мои годы, когда Тулле Покрифке исполнилось лет десять, личико у нее было невыразительное: точка-точка-запятая. А как она выглядела году в пятидесятом, когда ей стукнуло двадцать три и она была учеником столяра? Косметику употребляла? Носила на голове платок или дамистую шляпку горшком? Делала химическую завивку или нет? А может, ходила по выходным дома в папильотках?»
Не знаю, утихомирят ли его любопытство мои ответы; мои воспоминания о матери в годы ее молодости и предельно отчетливы, и одновременно смутны. Она всегда была для меня беловолосой. С самого начала. Не серебристо-седой. Просто беловолосой. Если кто-нибудь любопытствовал, мать рассказывала: «Стряслось это, когда я сына рожала. На миноносце, который нас подобрал…» Если же любопытствующий готов был слушать дальше, следовал рассказ о том, как волосы у нее в одночасье побелели и остались белыми, когда спасенные миноносцем «Лёве» мать с новорожденным сошли на берег в Кольберге. Мать носила короткую стрижку. Но раньше, до того как «побелела в одночасье, будто по приказу свыше», волосы у нее были русые, слегка рыжеватые, длиною до плеч.
Поскольку мой Работодатель не унимался, то в ответ на дальнейшие расспросы я сообщил, что у матери сохранилось лишь несколько фотографий пятидесятых годов. На одной видно, что белые волосы подстрижены совсем коротко, на длину спички. Порой в них потрескивало электричество, когда я их гладил, что мне иногда позволялось. Такую же прическу носит она и сейчас. Ей было всего семнадцать, когда она внезапно стала совершенно беловолосой. «Да нет же. Она никогда не красилась. Никому из партийной организации не довелось увидеть ее иссиня-черной или золотисто-рыжей».
«Что еще? Прочие воспоминания? Например, о мужчинах? Имелись ли таковые?» Подразумевались те, кто оставался на ночь. Ведь в юные годы Тулла Покрифке была помешана на мужском поле. Ходила ли она в купальню Брёзена, работала ли кондукторшей на трамвайном маршруте между Данцигом, Лангфуром и Оливой, всюду ее окружали не только молодые люди, но и взрослые мужчины, например фронтовики, приезжавшие на побывку. «Повышенный интерес к мужчинам не пропал, когда она сделалась беловолосой?»
Что вообразил себе Старик? Неужели и впрямь полагает, будто мать стала монашкой лишь оттого, что ее волосы побелели от пережитого шока. Мужчин у нее всегда хватало. Только долго они не задерживались. Один был десятником у каменщиков, неплохой дядька. Приносил дефицитные продукты, которых не достать по талонам. Ливерную колбасу, например. Мне уже было десять лет, когда он приходил к нам домой на Лемштрассе 7, сидел на кухне, щелкая подтяжками. Звали его Йохен, и ему всенепременно хотелось покатать меня на коленке. Мать называла его Йохен Второй, потому что в юности водилась с одним старшеклассником, настоящее имя которого было Иоахим, но все звали его Йохен. «Только я его совсем не интересовала. Он меня даже не лапал…»
Через некоторое время мать прогнала Йохена Второго, уж и не помню, за что. Когда мне исполнилось лет тринадцать, к нам после службы, а иногда и по воскресеньям стал наведываться младший лейтенант, который служил в Народной полиции. Он был саксонцем, родом, кажется, из Пирны. Он приносил нам западную зубную пасту «Колгейт» и еще кое-что из конфискованных вещей. Между прочим, его тоже звали Йохен, поэтому мать говорила мне: «Завтра Третий придет. Ты уж с ним не выкобенивайся…» Йохен Третий также получил отставку, ибо ему, по словам матери, не терпелось ее «захомутать».
Она не была создана для брака. «Мне и тебя хватает», — сказала она, когда я лет в пятнадцать почувствовал, что все мне до смерти надоело. Нет, не школа надоела. Учился я, если не считать русского, неплохо. Осточертел весь этот балаган ССНМ[12], выезды на сбор урожая, субботники, бодряческие песни, к тому же мать допекла. Я уже не мог больше слышать ее бесконечные истории о «Густлоффе», которыми она обычно потчевала меня по воскресеньям под биточки с вареной картошкой. «Все полетело кувырком. Такое не забудешь. Никогда этому конца не будет. До сих пор снится, как в последний момент над водою раздался крик. И детки снятся между льдинами…»
Но иногда, сидя за воскресным столом со своей чашкой кофе, она лишь бормотала: «А красивый был все-таки корабль-то», — и больше ни слова. Но ее отсутствующий взгляд был достаточно красноречив.
Это правда. Когда строительство завершилось, белоснежный от носа до кормы лайнер «Вильгельм Густлофф», отправляясь в свое первое плавание, был поистине великолепен. Это не оспаривали даже те, кто после войны объявил себя антифашистом, никогда не изменявшим своим убеждениям. А те, кому посчастливилось попасть на борт лайнера, говорили, сойдя на берег, что испытали своего рода озарение.
Уже в пробное двухдневное плавание, которое проходило, к сожалению, при штормовой погоде, на лайнер взяли рабочих и служащих верфи «Блом & Фосс», к ним добавили продавщиц гамбургского потребсоюза. Когда же 24 марта 1938 года «Вильгельм Густлофф» отправился в море на трое суток, то его пассажирами стали около тысячи австрийцев, отобранных партийными организациями, ибо спустя две недели населению Восточной марки предстояло проголосовать за то, что уже свершилось благодаря молниеносной операции вермахта, — за присоединение Австрии к Рейху. Кроме того, на борту вновь было триста девушек из Гамбурга, избранных представительниц Союза немецких девушек, и более сотни журналистов.
Шутки ради, а также в качестве некоего теста попробую вообразить, как вел бы себя я, скромный журналист, на приеме, который был обещан для работников печати в самом начале плавания и, судя по программе, состоялся в кинозале лайнера, предназначенном также для торжественных мероприятий. Признаться, я далеко не храбрец, о чем не раз говаривала мать и в чем совершенно уверена Габи, тем не менее я, возможно, набрался бы безрассудства задать вопрос о том, на какие средства был построен новый лайнер и вообще какими финансами располагает Германский трудовой фронт, хотя вместе с другими журналистами я мог бы сообразить и сам, что прожекты Лея было бы невозможно осуществить, если бы не деньги, конфискованные со счетов запрещенных профсоюзов.
Хорошо помечтать о собственной смелости. На самом деле, насколько я себя знаю, ее хватило бы разве что на завуалированный вопрос насчет финансовых возможностей ГТФ, а руководитель туристической поездки, хранящий при любых обстоятельствах абсолютную невозмутимость, вероятно, пошутил бы, что Германский трудовой фронт буквально купается в деньгах, в чем мы можем убедиться сами. Через несколько дней на верфи Ховальдт сойдет со стапелей очередной гигантский лайнер, который, как легко догадаться, будет назван в честь Роберта Лея.