За окном было темно. С кровати, за садом, над крышей выходящего на улицу дома, была видна одинокая звезда. Трудно было сказать, какое время: вечер, глубокая ночь, предрассветный час? И долго еще Браун лежал в постели, вздрагивая под теплым одеялом, в тысячный раз думая все о том же. Рассуждение было неопровержимое. Случился удар, настоящий удар, — несколько раньше, чем бывает обычно, — но ведь и жил на своем веку больше, чем живет большинство людей. «Да, за это надо платить, — но и за умственную работу также: одна плата и за то, и за другое! Был первый удар: тот врач — менее невежественный, чем другие, — так, не стесняясь, и сказал: первый удар. Потом будет второй удар, — все как полагается, полуидиотизм, идиотизм, смерть…
С этим спорить не приходилось, но рассуждение все натыкалось на одно и то же: «Правильно, однако отчего именно сегодня?» — «И завтра будет то же самое». — «Да, но можно еще подождать». — «Ждал, ждал, пора и перестать. До вчерашнего дня было оправдание: „Ключ“. Теперь книга окончена». — «Можно бы подождать ее выхода». — «А потом можно будет подождать откликов… А вот, он, второй, не ждет… Да и не это одно, и не в этом, быть может, плавное. Да, совпадение во времени, своего рода предустановленная гармония: душа износилась одновременно с телом: износилось дряхлое тело, — человек умирает; износилась дряхлая душа, — человек кончает с собой. Достойнее было бы, если б было только последнее, — а то выходит: faire de nécessité vertu[279]… Другие убивают себя из-за любви, из-за разорения, от угрызений совести, от позора или «в состоянии аффекта». У меня ничего этого нет: если б не удар, было бы самоубийство в чистом виде, можно было бы взять идейный патент…» Он сердито усмехнулся и взглянул на часы. К удивлению своему, увидел, что уже половина девятого. На дворе стоял холодный туман. «И отлично: в такую погоду и уходить всего лучше… Да, да, вольноотпущенник смерти…»
Радуясь собственному равнодушию, он брился, купался, одевался: не было никакой причины не делать того, что полагалось делать утром. Затем позвонил. Хорошенькая горничная — не та, которую видел Витя, а новая — принесла чай: не было никакой причины не пить чаю. Горничная сообщила, что с утра очень холодно: она, пожалуй, предпочла бы, уж если мосье так любезен, поехать в Медон, к своим, в другой раз. — «Нет, в другой раз мне будет трудно отпустить вас, — ответил Браун, — ведь я сказал вам, что сам уезжаю…» — «Прошу мосье меня извинить: мосье мне не говорил, что уезжает». — «Я не сказал? Значит, я забыл. Да, я уезжаю до четверга». — «Тогда я, конечно, поеду сегодня. Но, значит, надо уложить вещи мосье?» — «Нет, не надо, я сам все сделаю. Вы только оставьте у консьержки ваш адрес, на всякий случай». — «Разумеется. И если мосье будет что нужно спешно, то можно позвонить по телефону в бистро, рядом с домом моей матери, нас всегда оттуда вызывают, это стоит только пять су…» — «Отлично, отлично, благодарю вас…» — «Я оставлю мосье номер телефона бистро…» — «Лучше и номер оставьте у консьержки». — «Пусть только она позвонит, и я через два часа буду здесь, если не раньше… Мосье хотел дать мне денег». — «Да, денег, я хотел вам заплатить за два месяца вперед». — «Мне столько не нужно: у мосье деньги будут вернее, чем у меня», — сказала с улыбкой горничная, поглядывая на него исподлобья. — «Но я уже приготовил для вас, не надо ничего менять». Горничная поблагодарила и взяла деньги, соображая, что по дороге зайдет в сберегательную кассу: все-таки за два месяца это может составить тридцать или даже сорок су. — «Не надо ничего менять», — повторил Браун. Она взглянула на него с легким удивлением (позднее всем рассказывала, что сразу заметила неладное: мосье в это утро был совсем не такой, как всегда).
Когда входная дверь за горничной захлопнулась, Браун перешел в кабинет, сел в кресло и выдвинул из письменного стола ящик. Еще с вечера назначил: сжечь бумаги, — хоть в этом собственно надобности не было. В среднем ящике, кроме бумаг, оказались револьвер, коробка с патронами, кусочек сургуча, посеребренная ручка для пера с концом в виде разрезного ножа. И долго он смотрел на перо и все не мог вспомнить, где приобрел эту дешевенькую вещицу и почему хранил ее в ящике. На неровно сплавившемся конце сургуча повисла бородка. Браун зажег спичку, поднес к ней сургуч. Бородка растопилась, чернея зажглась и, с дымом, горящей каплей упала на кожу стола. Спичка обожгла пальцы. Браун вздрогнул, потушил огонь, и что-то далекое, радостное, оставшееся от детских лет, напомнил ему запах сургуча. «Жаль уходить… Душа износилась, все так, но еще пожил бы… Ах, как жаль!..»
Затем он пододвинул кресло к камину и принялся бросать в огонь одну связку бумаг за другой. Подумал со слабой улыбкой, что в действии этом есть что-то тургеневское: «перед смертью он сжег письма женщин». В ящике действительно были и письма женщин, и счета, и квитанции, и рукописи научных работ. Он все сжег с одинаковым равнодушием.
До отхода поезда оставалось еще почти два часа. Но делать больше было нечего: вся программа на утро была выполнена. «Да, адрес монастыря», — вспомнил он и разыскал письмо Федосьева. Оно лежало не в ящике, а в деревянной коробке на столе. С досадой заметил, что забыл об этих, последних по времени, письмах. Браун записал: rue d’Auge. Раздражение поднялось в нем снова. «Вот уж именно, l’habit ne fait pas le moine[280]: не вытравил в себе ни политического деятеля, ни даже сыщика. И как все глупо! Пожалуй, не стоит и ехать. Ну, да как было решено, все равно, не надо ничего менять…» Он бросил в камин и письма из деревянной коробки.
Быстро пробежал последнюю главу новеллы. Положил один экземпляр в карман, другой добавил к папке, на которой было написано «Ключ». Аккуратно запечатал папку в огромный толстый конверт, надписал адрес, заполнил желтую квитанцию заказного письма и несколько минут внимательно, с удовольствием, следил за тем, как высыхают на конверте чернила. «Теперь, кажется, все? Разве „Федона“ почитать?..»
У книжных полок он стоял долго, позабыв, что ему было нужно. «С книгами связано много радости, много гордости за свою породу, благодарю, благодарю от всей души… Вот скоро присоединится и „Ключ“. Сколько будет жить? Двадцать, тридцать лет? Здесь многие проживут меньше. Те, что выдержали столетье, наперечет. Наберется и десяток тысячелетних. Но и им скоро конец, темп все ускоряется, надвигается такое наводнение книг, такая лавина печатной бумаги, что самая громкая литературная слава станет чистой фикцией: дай Бог запомнить одни имена, где уж тут будет читать! Это, верно, не помешает умным людям будущих веков так же тратить всю жизнь на писанье, как делали многие из нас…» Вспомнил, что ему нужен был том, разыскал томики, но «Федона» среди них не оказалось. «Досадно. Так и не буду до вечера знать, есть ли бессмертие», — подумал он, сам удивляясь странному гону своих чувств: точно все он спорил с какими-то воображаемыми обманщиками, — из тона этого больше не мог выйти. Взглянул опять на часы: рано. «Да, так как же бессмертие? Разве в энциклопедическом словаре спешно навести справку…» Браун в самом деле взял том словаря и вернулся к столу. Дрожь опять у него усилилась. «Беспоместные дворяне»… «Бессилие половое — см. Анафродизия»… «Бессмертие» — вот, вот, оно самое. «Бессмертие, т. е. существование человеческой личности, в какой бы то ни было форме, и за гробом — представление весьма распространенное и встречающееся на всех ступенях человеческой культуры, хотя…» «Нет, я тебя спрашиваю не об этом». Он заглянул в конец статьи. «При современном состоянии науки следует признать, что если до сих пор и нет прямого философски обоснованного доказательства в пользу идеи бессмертия, то с другой стороны нельзя также подыскать такого доказательства против нее…» Да, это очень ценный вывод!..» Вдруг у него подступили к горлу рыданья. «Позор, позор», — сказал он вслух, стараясь сохранить тон беседы с обманщиками. Браун поставил на место том словаря, заглянул в лабораторию, вынул из шкапа банку с белыми кристаллами, посмотрел на нее у окна. «Богиня Кали, богиня Кали, как глупо», — пробормотал он. Затем он надел пальто и вышел.
Носильщик подбежал к автомобилю и отошел разочарованно, увидев, что никакого багажа нет. Браун разыскал кассу. У окошечка он не сразу вспомнил, куда именно едет. Кассир смотрел на него с нетерпением. — «Какого класса?» — спросил он, услышав, наконец, название города. — «Первого», — сказал рассеянно Браун. — «Прямой или обратный?» — «Обратный, пожалуйста…» Браун остановился у киоска, купил газету, направился к перрону, все точно вспоминая, как путешествуют люди.
На указанном ему пути уже стоял роскошный коротенький поезд. Слышалась английская речь. У первого вагона провожали какое-то важное лицо. Группа людей столпилась вокруг высокого господина в необыкновенной дорожной шапочке и в превосходном новеньком пальто. Господин что-то говорил двум журналистам, почтительно записывавшим его слова в книжечку. «Же не рэвьендрэ па? Пуркуа же не рэвьендрэ па? Же ревьендрэ»[281], — сказал господин. Браун пошел дальше. Вдруг сзади его окликнул голос.