Вон щёлочка. Да скушно в миру-то, все дерутся, убойство одно. Тишины захотелось, вот и пришёл.
— Ну коль пришёл, так пришёл.
— И не вытуришь? То-то знатно, что баклагу прихватил да харчей спроворил. Я на твой овёс и глядеть не могу. О, мы с тобой, Ермогеша, в две руки-то долго продержимся. Вижу, левую-то ты продырявил...
— Господи, Петруша, ты как был балагур-окудник, им и остался.
— Да ведаешь ли, сколько дён мне веку отмеряно?
— Ведаю! И за окоёмом конца и краю твоему веку нет, святой Гермоген!
— Ну, понёс околесицу, — осердился патриарх. — Расскажи, как в державе, а то байками питаешь...
— А что, грамота твоя до Нижнего долетела, в Казань переметнулась, по другим городам разлетелась, всюду мужиков поднимает. Да и сказал я на торжище в Рязани, что сия Гермогенова грамота не последняя.
Сентябрьская ночь тянулась долго. Да она не была помехой побратимам. А как медовуху пригубили два бывших воина, так и потекли воспомины, которых хватило бы на две жизни. Да на исходе своих дней Гермоген хотел знать доподлинно, чему не находил ответа пятьдесят с лишним лет. И прижал он Петра, потребовал:
— Говори мне, окудник, зачем сокрыл от меня, как всё было, когда на моей груди крест остался. Как перед Богом прошу, откройся! Зачем голову мне морочишь?
— Господи, остудись, Ермогеша. Всё там было правдой, что рек тебе дважды.
— Не томи душу, Петруша. Должен я знать, за кого Бога молить на том свете. Ты вот сказал, дескать, святой Гермоген. А ведь всуе. Может, и тогда всё от словоблудия твоего. Ну же!
И осерчал Пётр на Гермогена, взъярился:
— Это как же ты, Ермоген, осмелился меня уличить в словоблудии! Окулов всю жизнь с правдой смертно повязан, с той поры, как ты косую от меня отвёл. Кайся, если хочешь знать остатнюю правду, кою скрыл.
Гермоген бороду в горсть взял, долго смотрел в открытые глаза Петра, вспоминал: всё, что говорил ему ведун, всегда оборачивалось правдой, всегда исполнялось. Как тут не покаяться перед златоустом. И собрался с духом, переступил через гордыню:
— Прости, брат, трижды прошу. Грешен пред тобой. Всё думал, что ты меня принёс на заставу, ан выходит — дева...
— Я и принёс, а дева токмо крест на твоей ране держала. А как пришли мы к заставе, положил я тебя у ворот, дева и говорит: «Спасибо, Петруша, за то, что суженого моего спас. Я-то порадовалась, думала, наконец-то дождалась и в райские чертоги вместе отойдём. Не суждено ему, знать, с невестой встретиться. Напомни ему. Настей меня звали в миру». И ушла она от меня, облачком улетела... Вот и вся правда...
Гермоген слушал Петра и тихо плакал. Была у него невеста Настёна-волжанка. Думал, как с Казанью покончат, сватов заслать. Не успел, налетела орда, где ноне Свияжск стоит, на малое сельцо, кого порубила, кого в полон взяла. А Настёна копьём себя пронзила, когда мурза ухватить её хотел. С той поры и охотился Ермолай за каждым мурзой, как за ненавистным врагом.
Побратимы долго сидели молча. Слёзы на глазах у Гермогена высохли, рука потянулась к руке Петра.
— Прости меня ещё раз, сердешный. Радуюсь, что Всевышний свёл нас на всю долгую жизнь. Да плесни ещё медовухи, брат мой! — И понял в сей миг Гермоген, что начинали они свою боевую жизнь на виду у врагов и кончат её бок о бок тоже близ врагов. Такой уж суздальский блаженный мужичок Пётр Окулов, в верности крепче адаманта.
* * *
Наступила зима. Осаждённые в Китай-городе и в Кремле поляки, как говорил Пётр Окулов, выли по-волчьи от голода. Накрепко заперли их россияне в центре Москвы. Ни один польский воин не мог вырваться из железного кольца. И оставалось им или сдаться, или умереть с голоду. Да гордый народ были воины Гонсевского, Жолкевского и Струся. Да и сами гетманы предпочитали смерть пленению. И все они от гетманов и до простых солдат медленно сходили с ума, поедали друг друга по жребию и совсем забыли про то, что в подвале Кириллова монастыря, давно опустевшего, находятся два узника.
В эту суровую и долгую зиму никто не мог из русских прорваться на помощь Гермогену и Петру. Они же прочитали все молитвы, все акафисты и жития святых, сжевали весь овёс, испили всю воду. А после легли спать рядышком и тихо уснули. А сколько спали, лишь Отцу Всевышнему было ведомо.
И на заре 17 января 1612 года, спустя девять с лишним месяцев после заточения Гермогена, ангелы унесли их души в райские кущи Господни. А иначе и быть не могло, потому как ушли из бренного мира два воителя, два святых человека — не ведомый никому блаженный Пётр Окулов и известный всему просвещённому и православному миру — патриарх всея Руси Гермоген.
После смерти Гермогена Россия осталась в полном сиротстве. Не было у неё ни царя-батюшки, ни духовного отца. Игнатий-грек, наречённый Гонсевским патриархом, сбежал из России в те дни, когда Гермоген ещё томился в подвале Кириллова монастыря. Близ Смоленска его схватили поляки, отвели к Сигизмунду. Он же отпустил его к униатам в Виленский монастырь. Вскоре Игнатий принял унию и получил сан униатского митрополита. И Россия забыла о нём.
А имя патриарха Гермогена продолжало жить. И с этим именем россияне совершали подвиги.
Великое дело, за которое с такой пламенной ревностью и несокрушимым мужеством стоял и умер великий первосвятитель Гермоген, с ним не умерло, но скоро было доведено до счастливого окончания. Обитель преподобного Сергия, ещё недавно выдержавшая такую продолжительную осаду от врагов, возвысила свой голос на всю Россию и встала во главе народного движения.
Продолжал дело Гермогена его соратник, настоятель Троице-Сергиевой лавры архимандрит Дионисий, богатырь ума и духа, благочестия и ревностный служитель православия. Он призывал и убеждал всех, кому дорога Россия и её честь, подняться на её защиту. Это его грамоту читал земский староста Козьма Минин-Сухоруков в нижегородском кремле. «Вспомните, православные, что все мы родились от христианских родителей, знаменались печатью святого крещения, обещались веровать в святую единую Троицу, и, возложив упование в силу животворящего креста, Бога ради покажите свой подвиг, молите своих служилых людей, чтобы всем православным христианам быть в соединении и стать сообща против наших предателей и против вечных врагов креста Христова польских и литовских людей».
Козьма Минин-Сухоруков и князь Дмитрий Пожарский первыми отозвались на призыв Дионисия. И началось новое