Нишец догадался, что требует от него этот строгий солдат, и без лишних слов принялся чистить свой шмайсер. Потом военнопленных, сдавших оружие, построили в колонну, офицеров заставили встать на правом фланге. Началась перекличка, ефрейтор получил номер далеко за тысячу и удивился: ведь среди этой тысячи был не только молодняк и тотальники, но и старые ветераны, как он, носители эдельвейса, «герои Крита и Нарвика», — одно звание чего стоит!..
На середину вышел русский полковник, сказал отчетливо по-немецки:
— Всем, кто имеет какую-либо просьбу, обращаться немедленно, в дороге претензии приниматься не будут.
Колонна пленных не шелохнулась, задавленная страхом неизвестного. И вдруг с правого фланга отделился артиллерийский офицер с двумя заляпанными грязью чемоданами в руках.
— Обер-лейтенант Эрнст Бартельс, — назвал он себя, щелкнув каблуками подкованных шипами сапог. — Я специалист по лишайникам северной флоры, до войны имел переписку с виднейшими университетами мира, в том числе и с Ленинградским университетом. Артиллерия — моя случайная профессия. Здесь, в этих чемоданах, моя коллекция, прошу сохранить ее для будущего…
Русский полковник внимательно посмотрел на пленного.
— Обещаю вам, — сказал он, — передать это по назначению. Возвращайтесь в строй…
И ефрейтор Нишец услышал, как глубоко, как облегченно вздохнул Эрнст Бартельс, точно он был самым счастливым человеком в этой мрачной колонне.
В дороге на каждых пятерых военнопленных выдали по здоровенной буханке хлеба и банку рыбных консервов. Буханки кое-как разломали, ссорясь из-за того, кому досталось больше, кому меньше, а консервы открыть не могли — ножи отобрали при обыске.
Один русский конвоир стал обходить колонну, по очереди раскупоривая банки финским ножом.
— Америка?.. Америка? — спрашивал лейтенант Вальдер, тыча в яркую этикетку на банке.
— Дурак! — ответил конвоир. — Читай, коли грамотный… Видишь… «Мурманский рыбный комбинат»!..
Лейтенант Вальдер, решив, что сказал какую-то неприятную для русских вещь, за которую его могут расстрелять, поспешил укрыться в толпе. Нишец от рыбных консервов повеселел, но хлеб есть не стал, приберег — говорили, что потом не будут кормить до самой Сибири.
На дворе Печенгской тюрьмы, из которой он осенью попал прямо в психиатрическую палату госпиталя, неожиданно встретил Франца Яунзена.
— И ты здесь? — удивился ефрейтор. Гитлеровский юнец оскорбился.
— Ты выхватил тогда обойму, и мне было нечем защищаться от русских, — сказал он. — А то бы я дорого отдал свою жизнь!
— Не ври, Франц, — засмеялся Нишец и вдруг поймал себя на том, что смеется впервые за последнее время. — Не ври, Франц, — почти с удовольствием повторил он, — патроны валялись на каждом шагу, просто ты большой трус.
Недаром ты не мог дослужиться даже до ефрейтора, хотя и был наци… Убивать безоружных, как это делал ты здесь, в этой тюрьме, с финнами, — вот и вся твоя смелость!..
— Я убегу, — мрачно посулил Франц и отвернулся; но, заметив, что ефрейтор отщипывает из кармана кусочки хлеба, отправляя их в рот, он спросил:
— Где ты взял хлеб?
— Дали.
— Кто?
— Русские.
— А нам еще не давали.
— Ну обожди, дадут.
— А ты поделись со мной, будь товарищем…
Нишец нехотя разломил пополам кусок:
— На, вкусный хлеб, русский. Это тебе, парень, не тощие английские сандвичи!..
Франц озлобленно промолчал, вгрызаясь в краюху. Ночь военнопленные провели в казематах, а на рассвете их построили в колонну и повели на восток. Пауль Нишец снова шел по той самой дороге, по которой когда-то наступал и по которой отступал. Сейчас он снова, если судить по направлению пути, снова «наступает». Черт возьми, точно какая-то дикая сила толкала его все эти годы — вперед, назад, туда, сюда, на восток, на запад…
Молодые русские офицеры, наверное корреспонденты, попросили конвоиров придержать колонну, чтобы сфотографировать ее на марше. В лейтенанте Вальдере проснулась угодливость бывшего шупо. Он стал бегать по рядам военнопленных, наводя порядок, велел солдатам подтянуться, а сам с самодовольной миной высунулся на передний план.
«Дурак!» — подумал про него Нишец, прячась за чью-то спину. Он нисколько не досадовал на то, что попал в плен, но и радоваться особенно не приходилось. Затеяли войну с русскими, разорили и выжгли Лапландию, разрушили Петсамо, русские надавали нам по каске, теперь взяли в плен — чего уж тут хорошего!.. «Вот уж дурак — так дурак!» — подумал он еще раз про лейтенанта Вальдера и даже присел, чтобы не попасть в объектив аппарата…
В становище Титовка всех военнопленных накормили горячей кашей. Теперь уже никто не оставлял хлеба — ели, зная, что в пути их накормят. Конвоиры вели себя хотя и строго, но жестокостей не творили. Одного тирольского стрелка, раненного в ногу, они даже посадили на попутную машину, и он уехал, махая колонне своим кепи с пером.
Нишец смотрел на шагающего рядом с ним широколицего русского парня в полушубке и думал: «Что ни говори, а русские — народ отходчивый; в бою им лучше не попадайся, а так…»
Какое-то перемещение возникло в рядах. Некоторые егеря торопливо менялись местами, стараясь пробиться в хвост колонны. Ефрейтор и не подозревал, что самые отъявленные гитлеровцы составили на отдыхе в Титовке заговор. Дойдя до одного поворота, кто-то неожиданно крикнул:
— А-ахтунг! — потом: — Форвертс! — и несколько егерей бросились врассыпную.
Среди них Пауль Нишец узнал и Франца Яунзена. Молоденький наци бежал, смешно дрыгая тонкими ногами, и с первого же выстрела ткнулся в снег, а широколицый конвоир, заталкивая в ствол свежий патрон, даже подмигнул Нишецу:
— От меня, брат, не убежишь!..
Трех беглецов пристрелили почти у дороги, а другие остановились и, низко опустив головы, трусливой рысцой вернулись в колонну…
К вечеру в голове колонны, взобравшейся на высокий холм, началась какая-то сумятица, по рядам пошел шепот:
— Мурманск!.. Вышли к Кольскому заливу… Сейчас увидим северную столицу…
Задние ряды наваливались на передние, нетерпеливо понукали медлительных: всем хотелось поскорее увидеть город, к которому они безуспешно стремились целых три года, из-за которого проливали свою кровь, — и вот сейчас они увидят его.
Город лежал на другом берегу — широкий, спокойный, деловито дымился трубами домов и мастерских. Нетерпение пленных усилилось, когда их посадили на баржу, чтобы переправить через залив. Осыпая егерей густыми хлопьями сажи, портовой буксир перетащил баржу на другой берег, — и вот они уже идут по улицам Мурманска. Идут…
Нет, не так мечтал Гитлер провести носителей эдельвейса по мурманским улицам: под пение фанфар, под грохот барабана, чтобы под шипами солдатских каблуков рвался шелк советских знамен. Так мечтал он, но — не удалось, и широколицый русский парень в валенках и полушубке, удерживая мурманчан, толпившихся по краям проспекта, добродушно объяснял:
— На Мурманск поглядеть хотели… А ну, расступись, народ, рабочую силу ведут!.. Эва, сколько они понарушили, пусть-ка теперь потрудятся. В работе, говорят, человек умнее становится…
Егеря шли серой плотной массой, не поднимая голов. Они шли по центральному проспекту, на котором — по плану «блицкрига» — должен был состояться парад Лапланд-армии, ее триумфальное победное шествие.
И старый моряк Антон Захарович Мацута, глядя из окна мортехникума на пленных, сказал:
— А что?.. Спрашивается, чем же не триумфальный марш?..
Норвегия благодарит вас
Громадная плита из красноватого полярного гранита. Сверре Дельвик приставил к ней тяжелое зубило, крикнул:
— Бей!
Дядюшка Август ударил первым. Потом из его рук взял молот актер Осквик:
— Бью!..
Ударил. И каждый, передавая молот один другому, наносил удар, вкладывая в него все свои силы.
— Бей… бей! — покрикивал Дельвик, единственной рукой удерживая острое зубило.
Скоро на каменной плите проступили глубоко высеченные первые буквы…
Груженные кирпичом, цементом и печорским лесом, благоуханным сеном вологодских покосов, сыпучим зерном и воркутинским углем, крупой, украинским сахаром и кофе — груженные так, что полосы ватерлиний глубоко уходили в бунтующую всплесками воду, — транспорты плавно втягивались в каменную теснину Бек-фиорда.
Эскадренный миноносец «Летучий», закончив конвоирование, шел впереди каравана, и Оскар Арчер, морща выпуклый лоб, коротко отдавал команды о поворотах. Иногда, в особо опасных местах, лоцман сам брался за штурвал, глаза у него в такие моменты становились неподвижно-холодными, а волосатые руки белели от напряжения.
Скоро из-за высокого скалистого мыса открылась печальная панорама Киркенеса; огромным неуютным пожарищем раскинулся он на побережье фиорда, и от черных дымящихся развалин веяло человеческим горем, бездомностью и сиротством — войной. На окраине города еще догорали деревянные фермы, густо коптили небо рыбные амбары и салотопни, багрово светились насыпи пылающего угля.