А наш милый полковник бежал с поля боя еще до прибытия неприятеля. Он покорно подчинился своей участи и, одинокий, старый и разбитый, побрел своей дорогой, как то подсказывал ему долг. Какое счастье, писал он нам в письме, что в былые, лучшие времена он имел возможность постоянно помогать своей доброй и почтенной родственнице, мисс Ханимен. Посему он может теперь с благодарностью воспользоваться ее гостеприимством и обрести покой и кров в доме своего старого друга. Хозяйка всячески печется об его удобстве. Брайтонский воздух оказал на него благотворное действие; он застал здесь кое-кого из старых товарищей, служивших с ним в Бенгалии, приятно проводит с ними время, и прочее. Но могли ли мы, знавшие его душевную скромность, вполне доверять этим донесениям? Небо даровало нам здоровье, счастье, достаток, любящих детей, супружеское согласие и некоторое признание в обществе. А этому редкостному человеку, чья жизнь была наполнена благодеяниями, а поступки служили только добрым и благородным целям, судьба назначила в удел разочарование, бедность, разлуку с близкими и одинокую старость. И мы склонили голову, посрамленные тем, сколь отлична его доля от нашей, и просили господа избавить нас от гордыни в эту счастливую пору, а в черные дни, коли они наступят, наделить нас таким же смирением, какое выказал этот добрый христианин.
Я забыл упомянуть о том, что все наши попытки улучшить денежные дела Томаса Ньюкома оказались напрасными, полковник продолжал настаивать, чтобы вся его пенсия и офицерское содержание пошли на уплату долгов, сделанных им еще до банкротства.
— Замечательный человек! — восклицает мистер Шеррик со слезами на глазах. — Благороднейший малый, сэр! Он скорее умрет, чем задолжает кому-нибудь фартинг. Голодать будет, сэр, но все отдаст! Эти деньги, сэр, не мои — иначе неужели бы я взял их у бедного старика! Нет, сэр! Ей-богу, я больше уважаю и почитаю его теперь, когда он без гроша, чем в былые дни, когда мы думали — он купается в золоте.
Раз или два моя жена, движимая сочувствием, наведывалась на Хауленд-стрит; но миссис Клайв встречала ее до того прохладно, а полковая дама смотрела так зло, без конца изощряясь в разных намеках, насмешках и почти что прямых оскорблениях, что человеколюбие миссис Пенденнис потерпело крах, и она перестала навязывать свою помощь этим неблагодарным людям. Когда Клайв навещал нас, что бывало теперь весьма редко, мы справлялись, как принято, о здоровье его жены и сына и больше не говорили о его семейных делах. С живописью, по его словам, дело шло прилично; он трудился, и хотя заработки его были не бог весть какие, работы всегда хватало. Он был сдержан и необщителен, совсем не похож на прежнего открытого Клайва и явно подавлен всем происходящим. Видя, что он не склонен к откровенности, я не лез к нему в душу и считал необходимым уважать его молчание; к тому же у меня было множество собственных дел — у кого же их нет в Лондоне? Если вы завтра умрете, ваш лучший друг погорюет, поплачет о вас и пойдет по своим делам. Я догадывался, каково "жилось в ту пору бедняге Клайву, но стоит ли описывать эту заурядную нужду, неустроенный дом, безотрадный труд и отсутствие дружеского общения, тяготившие его привязчивую душу, Я радовался, что полковник живет не с ними. Раза два или три полковник писал нам; неужели это было уже три месяца назад? Боже правый, как летит время! Он писал, что счастлив в доме мисс Ханимен, которая окружает его всевозможной заботой.
В ходе этого повествования не однажды упоминалась школа Серых Монахов, где воспитывался и полковник, и мы с Клайвом, — старинное заведение, основанное во времена Иакова I и до сих пор существующее в самом центре Лондона. Цистерцианцы и поныне торжественно отмечают день кончины основателя своей школы. В часовне, куда стекаются воспитанники и восемьдесят стариков, обитающих в богадельне, находится его гробница — громоздкое сооружение, украшенное геральдическими эмблемами и топорными лепными аллегориями. Рядом старинная зала — замечательный образец архитектуры времен короля Иакова, да не зала, а множество старинных зал, лесенок, переходов, комнат, увешанных старинными портретами, гуляя среди которых мы как бы переносились в начало семнадцатого столетия. Может быть, людям посторонним обитель Серых Монахов кажется невеселым местом. Однако прежние питомцы любят возвращаться сюда; даже самые пожилые из нас молодеют душой на час или на два, очутившись там, где протекало их детство.
По обычаю школы каждый год 12 декабря, в день кончины ее основателя, старший из воспитанников произносит речь на латыни, в которой он восхваляет заслуги Fundatoris Nostri [76] и касается других предметов. Множество бывших воспитанников приходит обычно послушать эту речь, затем все мы отправляемся в часовню на проповедь, а потом нам устраивают торжественный обед, на котором встречаются старые друзья, произносятся старые тосты, говорятся речи. Перед тем, как нам покинуть зал, распорядители банкета, по заведенному ритуалу, вооружается жезлами и ведут всю процессию в церковь, где усаживаются на почетных местах. Мальчики уже сидят на своих скамьях, румяные, свежевымытые, в сверкающих белоснежных воротничках; а на других скамьях восседают облаченные в свои черные одеяния старики-пансионеры; часовня ярко освещена, и гробница нашего основателя с ее странными барельефами и геральдическими чудовищами то озаряется огнями, то темнеет в неровном пламени свечей и отбрасывает диковинные тени; а наверху ее лежит изваянный из мрамора Fundator Noster в своем плоеном воротнике и в мантии, дожидаясь Судного дня. Мы, "старички", как бы стары мы ни были, опять становимся мальчишками, глядя на это знакомое старинное надгробие, и размышляем о том, что скамейки теперь стоят совсем иначе, а директор — не этот, нынешний, а тот, наш — сидел обычно вон там и каждый из нас замирал от страха, уловив на себе его грозный взгляд; а сидевший рядом мальчишка непременно лягал тебя в ногу, пока шла служба, за что потом воспитатель, заметивший возню, тебя же потчевал палкой. Вон сидят сорок краснощеких мальчиков, чьи мысли заняты предстоящим отъездом домой и каникулами. А вов там разместились шестьдесят стариков из богадельни, внимающих молитвам и псалмам. Вы слышите, как покашливают в полумраке эти почтенные старцы, облаченные в свое черное форменное платье. Любопытно, жив ли еще Кодд-Аякс? (Цистерцианские воспитанники почему-то звали всех этих стариков Коддами, почему — затрудняюсь сказать.) Так вот, жив ли еще Кодд-Аякс, и Кодд-Служака, и старый добрый Кодд-Джентльмен, или их всех уже поглотила могила? Множество свечей озаряет часовню, этот уголок мира, где сошлись юность и старость и первые жизненные впечатления соседствуют с пышной усыпальницей. Как торжественно звучат знакомые молитвы, снова произносимые здесь, где мы слышали их детьми! Как красив и величав обряд! Как возвышенны древние слова молебствия, которые произносит священник и в ответ на которые новые толпы детей возглашают под этими сводами "Амииь!" вслед за многими своими опочившими уже предшественниками. В этот день служат особую службу и непременно читают: 36-й псалом; и вот мы слышим:
23. "Господам утверждаются стоны такого человека; и Он благоволит к пути его".
24. "Когда он будет падать, не упадет; ибо Господь поддерживает его за руку".
25. "Я был молод, и состарился, и не видал праведника оставленным и потомков его просящими хлеба".
Когда мы дошли до этой строфы, я случайно оторвал глаза от своего молитвенника и взглянул на облаченных в черное пансионеров — среди них… среди них сидел Томас Ньюком.
Его милая старческая голова была склонена над молитвенником, но я не мог ошибиться. Он был в черной форменной одежде богадельни Серых Монахов. На груди красовался орден Бани. Он сидел в ряду этих неимущих братьев и произносил положенные ответы на псалом. Вот куда направил господь стопы этого праведника — в приют! Здесь судил бог завершиться этой жизни, исполненной любви, милосердия и благородства! Я не слышал больше ни молитв, ни псалмов, ни того, что говорил проповедник, и думал только о том, как я смею сидеть здесь, на почетном месте, когда он — среди нищих. Прости же меня, благородная душа! Прости, что я принадлежу тому миру, который так жестоко обошелся с тобой — добрейшим, честнейшим и достойнейшим из смертных! Мне казалось, что богослужение никогда не кончится, и органист будет вечно играть, а проповедник читать свои поучения.
Наконец мы стали расходиться под звуки органа, и я задержался в притворе, дожидаясь, пока настанет черед появиться пансионерам. Мой дорогой, мой милый старый друг! Я кинулся к нему, и чувства, охватившие меня при встрече, наверно, легко было прочитать на моем лице и в голосе — до того я был растроган! При виде меня его худое лицо залилось краской; а рука задрожала, когда я к ней прикоснулся.