– Христос воскресе, безунывный Лазарь!
– Воистину, дружочек. А чего, скажи, унывать?.. Вчерасе хорошо наугощались. Ишь ли, прибрел ко мне Исус ночесь, давай-де кутить. Приняли ковш браги, видим, хорошо пошла, да и за второй принялися. Потом давай брататься со Сладеньким. Скушно, говорит, на небеси-то. А у вас опять беспокойно. Пошто, говорит, не живется ладом-то?
– Поживи через таких собак… А ты что ответил?
– Никак не вспомню. Память отшибло…
В соседней засыпухе хихикнули тоненько, ехидно:
– Голь кабацкая. В тюрьме умудрился Бога пропить. Да и то, насмелился окаянный Господа нашего четвертить, на куски рубить.
Протопоп резко обернулся. Шел-то с миром к сотоварищам, да вот эти безумные слова дьякона больно задели его; хотя Лазаря будто и не коснулись они. Дьякон спрятался за оконную колоду.
– Косой-то дьявол пьян иль помер? Что-то не видать? – насмешливо спросил Аввакум, вроде бы и не заметив уловки дьякона; но глаза зловеще заузились, вспыхнули волчьи зеленые искры.
– Да нет, вроде бы он тявкал…
– Эй, слышь! – заорал Аввакум, избоченясь. – Иль стыдно на глаза показаться? Вот как бывает: бешаная собака саму себя покусала за яиця… Эй, гордый пес, высунься в дыру, я тебе в мерзкую рожу плюну! Иль нос откушу…
– Отстань ты от басурманина, протопоп. И не лень на него слов тратить? – процедил Лазарь, но перенял спор на себя, загремел раскатистым басом. – Слил, дурак, Господа нашего в жидовскую единицу, растер вместе с назьмом и блевотиной, навел бесовского туману, да и посмехается, кривой. Спрятал-де от вас Христа, и не сыскать. Шел бы ты, дьяволенок, к Никону, гузно обтирать, два лаптя пара, оба-два на Лысой горе сбежалися, да там и стакнулись… Чего меж нами притерся, еретник? чтоб вынюхивать наши души да после ссучивать по властям тем б… ? Христос-то тебя, выб.., и обходит стороной. Чего-де с неверой вязаться… А вчерась ко мне, грешному страднику, постучался в окно. Прими, говорит, милостыньку. И подал красную рубаху, по моим плечам кроена небесными мастерицами. Я примерил, ну прямь влитая. Заходи, говорю, Исусе, счас обмоем… Да вот покажу…
Лазарь скрылся в изобке, через мгновение снова появился в проеме, стал хвалиться новой камчатной котыгой, распахнутой на груди:
– Он-то, Фома-невера, говорит, вру-де я! Была-де у меня рубаха. … Где была-то, где! Ты видал? И никто не видал!
Распопа просунул в дыру дюжий кулак, обметанный золотистой шерстью, погрозил… Эх, маловато оконце для Лазаря, а то бы давно навел порядок в строжке. Никто бы не посмел сливать Сладчайшего в туман и мрак.
Аввакум отступил в снег, чтобы видеть всех сразу, встал посреди двора меж четырех засыпух, как бирючь на торжище.
– Это вы по-июдейски Бога нашего глаголете! – закричал из земляной норы Федор. – Что ж вы, окаянные, Единицу сечете плотским разумом? Он вам что, Исус-то, дьяк с Большого Дворца, чтобы по тюрьмам бродить да рубахи на праздник дарить?! – Дьякон решился снова намертво встать за догмат и просунулся в окно по узкие плечи… Бедный, бедный дьякон, лихо прокатилась по нему тюремная колымага, сосчитывая все ребра и сострагивая живое мясо с мослов. Боже ж мой, до чего худ и тощ Федор, как покинутый хозяевами кот: лицо с кулачок, глаза враскосяк, и русой бородки едва наросло над кадыком. – Разве можно Троицу пресвятую на трех престолах исповедывати и трибожну, и трисущну глаголати? Не секите по живому-то, очнитеся, не то захлебнетесь собственным лайном, безумные язычники… А ты, Лазарь, наипервейший язычник…
– Вот ты как залаял, худой пес. Потому что знаешь, щенок, что кулаком не достану. А я лишь дважды бью: один раз промеж глаз, а второй – по крышке гроба. – Лазарь вдруг понизил тон. – А может, Федька, и небесного Вертограда нет? И палат белокаменных тоже нет? И сада райского, где безгрешные души гуляют в человечьем образе? А Троица рядком сидит, Сын одесную, а Дух Святой ошую Отца на небеси на разных престолах; яко царь с детьми, сидит Бог Отец, а Христос на четвертом престоле особном сидит пред Отцом небесным… А может, и не возносился Спаситель наш во плоти после казни жидовской? А ежли и вознесся не в теле, а в духе, так ничего и нет на Том Свете, а? Ответь мне, косая собака, борода во щах, а мозги в червях. Что ж ты молчишь, иль язык проглотил?
– И слышать не хочу непотребное. Обмарался об вас, дьяволы, вовек не отмыться. От свиней, право, не такая вонь. Дышать от вас тяжело. Исус с има чай-вино распивает да закусывает пряниками печатными. Ха-ха… Очнитеся, дураки! Да хоть бы раз увидали его вживе, так языка бы навек лишились, и зренье потеряли, и никогда бы больше не блевали на Христову церковь нашу. Вы хуже Никона отщепенцы. Тот хоть, славы мирской восхотев, не топчется по Троице. Образумьтеся, распахните слепые вежды, залитые гордыней. И ты, Аввакумище, уж старый дедко, по тюремкам волос порастерял, а вижу, и ум последний там оставил. Горе мне, горе с вами непутними рядом жить. Слышь, старче Епифаний, хоть ты-то, разумник, останови отпадших, замолви словечко, чтобы этим, душой околенутым, обросшим мхом, стыдно стало…
– Очнитеся, миленькие мои, – поддержал Епифаний. – И ты, протопоп, не заводися. Будя грешить-то. Что же вы по живому-то сечете! Бог-от Он един в Троице, над бездною на царском троне седяе, всем живым и неживым рядит Суд…
Голос у инока был слабый, отечный какой-то, бесплотный, и порыв ветра отнес его слова за острожек, как шелуху от сосновых шишек, и рассыпал по Пустозерской слободке. Там на Никольской церкви попишко Оська-блудня сразу ударил в колокол, позвал на службу; с серой крыши снялись чайки-поморники, скрипуче гомоня, потянулись к вспухшей Печоре к сизым зажорам, подернутым мелкой рябью, где полоскались икряные щуки.
Аввакум вдруг встряхнулся от странной хмельной одури, вскружившей голову; ноги ослабли, задрожали, потянуло лечь в снег. Протопоп даже и не понял толком, чего молвил старец; да и не глум Федьки привел в чувство. У ворот острожка, столпившись, в пять глоток, как жеребцы, зареготали стрельцы; они прямо заваливались на бревенчатый тын от заполошного смеха. Знать, от беспокойного высокого крика тюремных сидельников на них нашло непонятное веселье. Иль весна бередила? Ветер с полдня накатывал теплыми волнами, как из натопленной баенки, над вспухшими сиреневыми снегами маревило, было душно; стрельцы, раззадорясь, раздернули теплое кафтанье и серые от сажи котыги, подставили бледную грудь слепому неясному солнцу, подернутому молочной пеленою.
… И эти, вот, царевы псы сторожевые, недоумки, кабацкая голь, кому грош за связку, кого впору ежедень немилостиво сечь за худую службу и измены, глумились ведь не над всеми тюремными постояльцами, но именно над ним, протопопом; ибо Федька Косой, эта б… , эта притухлая наважка, брал нынче верх над ним, и его наглая кривда, туманная стрельцам, могла невольно запасть в ум, задурить и смутить шаткое сердце; и выходит зря он, Аввакум, столько толковал годами о Боге, чтобы этот дурень одним днем нарушил содеянное.
Федька дьякон-еретик, и его бичом надо гнать из церкви.
Так велел Господь.
Аввакум накалился, забурел лицом и вскричал:
– Загунь, бесенок, лети в преисподнюю, окаянный… Ты что, взбесился, дьяволенок? Святая сливаешь, раздельные лицы, глаголешь, нераздельны! По-самвелиянски загнусил. И пошто царь своего подручного в яму ссадил? Ты, Лазарь, что-нибудь уловляешь?
– Да сам-то Михайлович давно у чертей сковородки лижет, вот и этого щенка к себе зазвал, чтобы веселее, – пробасил распопа.
… Дьякону бы в хиже своей закрыться, запечататься за паюсным окном, чтобы не слышать своими ушами скверны; пусть себя травят непотребным и отрубают пути назад. Но заблудших жаль было оставлять, Христос не простит, да и столько выстрадано за эти годы, столько лиха перемогли, чтобы навсегда вдруг разругаться; и как после в яме-то коротать? Вдвойне тяжче покажется каторга. И трусом прослыть – это как бы в вере вдруг колебнуться.
Было однажды, уступил уговорам Павла митрополита, признал щепоть поганую и за то скоро прощен был и на волю спущен; но сколько после душою маялся, пока-то не покаялся в измене… Федор и сейчас бы веское слово вставил и припер бы Аввакумища во лжи, ибо начитан был в святых книгах, многое измыслил путное; и потому лишь не побрел тогда за Никоном, что испугался отступить от заветов и обычаев Отцев. Сблудить от них, принять щепоть, и новую службу, и ризы, и покрова, и храмы, и молитвы, и хлебец Христов, и каждение и хождение вокруг престола – это значит надо заново креститься, стать обливанцем, и значит, крестильная купель сонмища русичей, ушедших в мир иной, была неправедной и нечистой, и несчастные наши деды сейчас блуждают меж небом и землею, не зная, куда пристать. И вся осененная святыми пастырями Русь была неправой, а вера их – лживой, и все моления, все слезы о Христе пали не в родящую землю, побуждая юные души к добродетелям, но на гольный камень, где и мху зябко пустить коренье.