— Вот когда наденешь боярскую шапку, тогда милости просим! А сейчас за непослушание и батогов получить можешь.
Васильчиковы частенько являлись на двор во хмелю, чего не водилось прежде и с более знатными, и, не прячась от прочей челяди, разливали романею в стаканы. А однажды спьяну гуртом выдрали за чуб Салтыкова Арсения, сокольничего Разрядного приказа.
Видно, так и тузили бы Васильчиковы безвинных дворян и поганили обидными словами честь именитых жильцов, кабы один из стряпчих не возвысил слово и не отписал государю докладную, что был бит озорниками и изменщиками.
Государь на ябеду отозвался быстро. Вышел на Постельное крыльцо и, подозвав к себе обиженного стряпчего, спросил, сердясь:
— Называй, Матвеюшка, кто из Васильчиковых посмел обидеть тебя, холопа моего верного?
— А вот эти чубатые, государь, — с готовностью ткнул тот перстом в перепуганных отроков.
— Теперь скажи мне, была ли брань на Постельном крыльце?
— Как не быть, Иван Васильевич? Сынчишкой боярским меня называли, орали, что отец мой, дескать, лаптем щи хлебал, а дети мои и вовсе безродные.
— Ишь ты!
— А еще за волосья меня таскали, и так крепко, что до плешины выдрали, — согнулся стряпчий, показывая оголившуюся макушку.
— Эй, холопы, подойдите к государю, — окликнул Иван Васильевич провинившихся братьев. — Так, значит, это вы и есть царицына родня?
— Точно так, государь-батюшка, — отвечал старший Васильчиков. Схлынул со щек мужа румянец, оставив на белой коже тонюсенькие разводы синих сосудов. — Не по злому умыслу брань затеяли, государь. Называл нас стряпчий небылишными позорными словесами.
— Знали ли вы о том, что брань на Постельном крыльце задевает честь государя?
— Как же об этом не знать, Иван Васильевич? Ведали! — отвечал младший Васильчиков. — Только не могли мы обиду по-другому унять. Что же такое будет, если каждый безродный на братьев царицы гавкать начнет!
— Вот оно что. Выходит, вы вместо государя надумали суд вершить?
— Государь…
— Не велика ли честь для холопов будет?
— Разве мы посмели бы, Иван Васильевич?
— Кто из Васильчиковых старшой? — все более хмурился Иван Васильевич.
— Я буду, государь-батюшка, — вышел вперед муж лет сорока. Сухой и нескладный, он напоминал суковину, оставленную на поле: коленки остры, плечи торчали углом, вот, кажется, дотронешься до него и обдерешь мясо до крови, — московский дворянин Елизар Васильчиков. — Может, ты меня, государь, и не помнишь, но я брат Петра Васильчикова, тестя твоего. На свадьбе с Анной Петровной второй тост мой был, я тогда здравицу молодым пожелал. Ты, Иван Васильевич, повелел мне кубок до дна выпить с рейнским вином, а в него полведра уходит. Ты, государь, еще молвил: если выстою, то пожалуешь.
— Ну и как, пожаловал я тебя?
— Пожаловал, государь. За то, что я стоек оказался, ты мне поясок именной подарил… Я его и сейчас поверх кафтана надел.
— Посмотрим, так ли ты стоек, как себя нахваливаешь. Вот что я тебе скажу: если от моего кулака не упадешь, пожалую еще раз, а если свалишься… Не обижайся, Елизар, поясок заберу, не заслужил. Ну так как, готов?
Напыжился Елизар Васильчиков и стал напоминать растопыренную борону, что выставила во все стороны колючие зубья.
— Готов, Иван Васильевич.
Плюнул царь на сжатые пальцы и с размаху саданул в челюсть московскому дворянину. Откинулась голова у Елизара Васильчикова, как будто злая сила изогнула борону пополам, да так и оставила ее ржаветь на озимом поле.
— Устоял, — подивился государь, — другие так замертво падают. Носи поясок с честью, заслужил. — И, глянув на разбитые пальцы, зло пробормотал: — Что за порода такая, Васильчиковы? До крови весь разодрался.
— Спасибо, что благословил, государь, — сплюнул на Постельное крыльцо три выбитых зуба Елизар. — Не каждый день от самого царя по мордасам получать приходится.
— Выпороть всех Васильчиковых на дворе батогами, — распорядился царь, ступая к дверям. — Будут знать, как ссору на Постельном крыльце учинять. А потом в шею их из дворца! И чтобы более никогда их в своем доме не видывал.
— Сделаем как велишь, государь, — отозвался тысяцкий, детина лисьей наружности, — эти Васильчиковы и шагу во двор не ступят.
— Иван Васильевич, ты мне милость обещал царскую, — упрямо настаивал старший из Васильчиковых.
Государь остановился в самых дверях.
— Пожалования захотел, холоп? — Иван Васильевич угрюмо посмотрел на Елизара и разглядел в московском дворянине породу, такого хоть клещами рви, а он на своем стоять будет, и, махнув рукой, распорядился: — Елизара батогами не бить. А ты, Николашка, — обратился государь к стоявшему подле него думному дьяку, — отпиши указ: быть с сегодняшнего дня Елизару Григорьевичу окольничим. И пускай съезжает с глаз долой! В Нижнем Новгороде воевода преставился, вот и пусть возьмет город на два года в кормление.
— Спасибо, государь, — счастливо прошамкал щербатым ртом Васильчиков, — век не забыть мне этой милости.
И утер с подбородка кровавую слюну.
На следующий день три дюжины Васильчиковых неровным рядком стояли без штанов в самой середине площади. Зрелище было дивное, и смотреть на него сбежались все служивые люди. Косматые, краснощекие, Васильчиковы держались так, как будто им доверено было провожать государя до царственного места, словно тщательные приготовления Никитки-палача относились к кому-то другому.
Отобрал заплечных дел мастер прутья, разложил их горкой перед каждым опальным мужем и, хлестнув себя хворостиной по икре, убедился, что она нужной крепости и обломается не ранее двадцатого удара.
— Вот и ваш черед настал, — сообщил радостно Никита. — Царские любимцы долго во дворце не сидят. Вам-то еще повезло, другие мужи и вовсе на дубовой колоде почили. Своей привязанности государь не меняет только к палачам, — хохотнул веселый старик.
— Господи, дай мне силы, чтобы не обесчестить себя воплем, — проговорил первый мученик и почтительно, будто разговаривал с отцом, попросил палача: — Начинай, Никитушка, начинай, родимый.
Обломав о виноватого по тридцать палок, Никитка закончил наказание.
— А теперь следующего давай! — прикрикнул он на подмастерьев, доставая из корзины розги. — Да не этого, хилого, а того, с красной рожей, вот его-то, видать, ни плетьми, ни палками не перешибить.
Подвели краснощекого детину. Оробел хлопец, словно девка перед сватами, а Никита-палач уже командует:
— Ну, чего зенки уставил?! Это тебе не девичьи посиделки, а суд государев. Спусти порты пониже, разум через задницу вправлять придется, — и, обмакнув розги в огуречный рассол, сделал замах.
— Ай! — завопил детина.
Палач довольно покрякивал и в каждый удар вкладывал столько старания и силы, сколько дровосек при рубке могучей сосны.
— О-ох! О-ох! Эка, она! О, как ядрена! Видать, крепко дерет! О-ох! — веселился Никитка.
Во время казней палач не уставал, он напоминал скоморошьего плясуна, который готов был радовать своей умелостью всякого ротозея, лишь бы хлопали в ладоши да сыпали пятаками. Смахнет Никита Иванович испарину со лба и по новой наставляет разуму государевых обидчиков.
Казнь закончилась, когда розги были разбиты в мочала, палки обломаны и валялись по всей площади длинными занозистыми щепами.
Васильчиковых во дворце более не видывали — раскидал Иван Васильевич жениных родственников по многим уездам, а тех немногих, что остались в Москве, повелел опришникам хлестать при встрече, как воров.
К Анне Иван Васильевич охладел. Любовь его к царице больше напоминала раннюю, благоухающую яблоневым цветом весну, которая вдруг неожиданно была прервана сильными заморозками. Опали белые лепестки, не оставив после себя даже завязи.
Сторонился государь супружницы, и постельничие приметили, что вторую неделю Анна Петровна не перешагивала порога царской опочивальни. Государь не желал видеть жену и в Трапезной комнате, и боярышни потчевали царицу в тереме. Уже никто не сомневался в том, что участь Анны Васильчиковой будет не менее печальной, чем судьба сгинувшей в монастыре Колтовской.
Анна Петровна сполна познала мужнину неприязнь. Это не только недобрые взгляды бояр, которые еще вчера падали ниц на окрик караульничих, когда она, шелестя китайскими шелками, легким шагом шла по длинным коридорам, это и недружелюбный шепот в спину, а то и вовсе кто-нибудь из челяди вполголоса пожелает ей порчи или погибели.
Скоро государь отослал к царице кравчих и рынд и повелел держать Анну под крепким присмотром.
Никто не ведал, отчего царица впала в великую немилость: и нравом кротка, и ликом приветлива, жить да не тужить. Ан нет, не у каждой девицы судьба так же сладка, как липовый мед. Все разрешилось разом, когда Малюта Скуратов во хмелю поведал боярам о том, что нелюба стала царю Анна с месяц назад, когда после бражной ночи лег он в супружескую постелю и почудилось ему, будто бы вместо царицы на него мертвец воззрился. Перекрестился Иван Васильевич в страхе и только после того сумел отогнать видение.