— Вы желаете, чтоб я отказалась от семьи, от мужа, от богатства? Вы очень многого требуете от меня, Протасов.
— Если не ошибаюсь — ваш Христос как раз требует от вас того, от чего вы не можете отказаться. Значит, или слаб его голос, или слабы вы.
Они давно покинули сад, шли вдоль поселка, к его окраине. Смущенная Нина глядела в землю. Инженер Протасов смысл своих речей внутренне считал большой бестактностью и укорял себя за то, что затеял в сущности праздный, неприятный разговор.
Проходили мимо семейного барака. Четыре венца бревен над землею и — на сажень в землю. У дверей толпа играющих ребятишек с тугими животами.
— Я здесь никогда не бывала, — сказала Нина, — Я боюсь этих людей: все золотоискатели — пьяницы и скандалисты.
— Любовь к цветам и вообще к природе выводит человека за пределы его мира. Вот мы с вами сейчас в другом мире, не похожем на наш мир. Может быть, заглянем? — осторожно улыбнулся инженер Протасов.
И они, спустившись по кривым ступенькам, вошли в полуподземное обиталище. Из светлого дня — в барак, как в склеп: темно. Нину шибанул тлетворный, весь в многолетнем смраде воздух. Она зажала раздушенным платком нос и осмотрелась. На сажень земля, могила. Из крохотных окошек чуть брезжит дряблый свет. Вдоль земляных стен — нары. На нарах люди: кто по-праздничному делу спит, кто чинит ветошь, кто, оголив себя, ловит вшей. Мужики, бабы, ребятишки. Шум, гармошка, плевки, перебранка, песня. Люльки, зыбки, две русские печи, ушаты с помоями, собаки, кошки, непомерная грязь и теснота.
— Друзья! — сказала Нина громко. — Почему вы не откроете окон? Бог знает, какая вонь у вас. Ведь это страшно вредно…
— Ах, вредно?! — прокричали с трех мест голоса. — Ты кто такая?
— Барыня это, барыня, — предостерегающе зашуршало по бараку, и шум стал смолкать.
— Ах, барыня? Нина Яковлевна? Добро! Садись, на чем стоишь. Васкородие, присаживайся и ты. Срамота у нас. Многолюдство… Вши. Не подцепите вшей. Они злобные, кусучне… Вон старик помирает в том углу. А эвот баба сейчас родить будет, мается. Да двенадцать человек хворые, простыли, все в воде да в воде, а Громов обутки не дает. Жадина!.. Уж ты, барыня, прости. Ты не в него, ты с понятием. Приклоняешься к нам, грешным…
Говорило одновременно человек десять. У Нины горели уши. Не знала, как и что ответить, — Вот видишь: дохнем! — вырос пред Ниной пьяный, с повязкой по голове, бородач с красными больными веками. — Дохнем, пропадаем! Ты можешь вверх головой нашу жизнь поставить, чтоб по-людски? Не можешь? Ну, так и убирайся к черту.
— Яшка! Дурак! Что ты?! — набежали на него.
И Протасов сказал, сверкнув сузившимися глазами:
— Слушай, приятель… Будь человеком…
— Здорово, барин!.. Не приметил тебя. Темно. Мы тебя, барин, уважаем, ты сам в подчинении. А этих… — заорал он, размахивая тряпкой, — Громовых… Ух, ты!..
— Стой! Яшка, дурак!.. Не пикни! — снова налетели на него. — Ты Нину Яковлевну не моги обижать…
— Все они — гадючье гнездо… — И Яшка стал ругаться черной бранью. Его схватили,
поволокли в угол. — Я правду говорю, — вырывался он. — Десятники нас обманывают, контора обсчитывает, хозяин штрафует да по зубам потчует. Где правда? Где бог? Бей их, иродов! Бей пристава!
Нину прохватила дрожь. Ей хотелось кричать и плакать. Протасов кусал губы. Земляные стены, земляной, в хлюпкой грязи, пол. Возле стола, раздувая перепончатое горло, пыхтела жаба. Девчонка гонялась за торопливо ползущим черно-желтым ужом, била его веником. Уж свертывался в клубок, шипел, стращал девчонку безвредным жалом.
— Палашка! Пошто животную мучишь?.. Я те! — грозилась седая, с провалившимся ртом старуха.
В углу, возле изголовья умирающего, баба зажигала восковые свечи. В другом углу роженица завыла диким воем.
По заплесневелым бревнам ползли ручейки.
Бородач Яшка разбушевался: опрокидывал скамьи, швырял чужие сундуки с добром. На него налегли, будто медведи, такие же пьяные, такие же озверелые, как и он сам:
— Яшка, что ты… А ну, ребята, вяжи его!.. Волоки в чулан…
К общей ругани присоединила свой громкий плач орава детворы. Стонавшая роженица разразилась таким жутким непереносимым ревом, что Нина, заткнув уши и вся содрогнувшись, выскочила вон и с жадностью, как освободившись от петли, стала вдыхать свежий воздух.
— Теперь пойдемте в другой барак, к холостякам.
— Благодарю вас… Довольно.
«Прохор! Я совсем не получаю от тебя писем. Конторе ты послал пятьдесят две телеграммы, мне — ни звука. Чем это объяснить? Молчат и папа с Груздевым. Пьянствуете, что ли? Вчера я с Андреем Андреевичем побывала в бараке № 21. Обстановка хуже каторжной. Она вызывает справедливый укор хозяину, низведшему людей до состояния скотов, и нехорошие чувства к этим самым людям-рабам, которые способны переносить такую каторжную жизнь и терпят такого жестокосердного хозяина, как ты. Прости за резкость. Но я больше не могу. Я приказала партии лесорубов заготовить материалы для постройки жилых домов, просторных и светлых. Уж ты не взыщи. Делу не убыток от этого, а польза. В крайнем случае половину расходов принимаю на себя. Я больше не могу. Я не хочу участвовать в таком преступном отношении к человеческим жизням. Не сердись, пойми меня и, поняв, прости.
Нина».
Через одиннадцать дней, как отзвук на письмо, получились две телеграммы. На имя инженера Протасова:
«Лесорубам продолжать заготовку бревен для сплава. Никаких бараков не строить. Посторонних вмешательств в ваши распоряжения не допускать.
Громов».
На имя Нины Яковлевны:
«Живы-здоровы. Занимайся дочерью и яблоками. Мeрехлюндию оставь при себе. Тон письма новый. Догадываюсь, кем подсказан. По приезде поговорим. До свидания.
Прохор».
А вскоре за этими телеграммами были получены от Иннокентия Филатыча по двенадцати адресам местной знати двенадцать номеров «Биржевки».
Все много смеялись. Анна же Иннокентьевна целую неделю ходила с заплаканными глазами.
Прохор Петрович Громов давно известен коммерческим кругам Петербурга. Опытные капиталисты, предсказывая Прохору блестящую судьбу, открывали ему неограниченный кредит. Наиболее тароватые просились в пай. Ведь в Сибири непочатый угол богатств, ему одному не совладать. Но Прохор Петрович предпочитал делать жизнь особняком, он ни в ком не нуждался. Пусть фирма «Прохор Громов» будет греметь на всю Россию. А пройдут сроки, может быть и кичливая заграница поклонится его делам.
Да оно к тому и шло. Щетина, конский волос, мед, драгоценные меха направлялись Прохором непосредственно в Данциг, Гамбург, Ливерпуль. Впрочем, и на долю России оставалось много. С московской фирмой он заключил выгодную сделку на пушнину, на восемьсот тысяч серебром. В Питере взял многомиллионный подряд снабжать одну из железных дорог края лесом, шпалами, штыковой медью, чугуном. Новый золотой прииск тоже сулил ему несметные богатства.
Прохор всегда был крут в поступках, поэтому, не откладывая в долгий ящик начатых хлопот, он в час дня звонил к баронессе Замойской. Он намеренно оделся былинным «добрым молодцем». Великолепно сшитая поддевка, голубая шелковая рубаха, лакированные сапоги. Он нажал кнопку с некоторым внутренним содроганием. Его выводила из равновесия вкоренившаяся мысль, что баронесса Замойская есть та самая графиня, которая обольстила его в Нижнем.
Он передал швейцару карточку с золотым обрезом:
«Прохор Петрович Громов, сибирский золотопромышленник и коммерсант». Швейцар прищурился, прочел, подобострастно поклонился Прохору и позвонил.
— Гость! Отнеси баронессе, — начальственным тоном сказал он выскочившей горничной.
— Какая она из себя? — спросил Прохор, прихорашиваясь у зеркала.
— Да обыкновенная, ваша милость, — сделал швейцар рот ижицей и прикрыл его кончиками пальцев. Он был много проще величественного министерского швейцара: нос пуговкой и ливрея грубого сукна.
— Блондинка, черная?
— Черная, черная!.. Это вы изволили угадать.
— Полная?
— Да, приятная пышность есть.
— Баронесса просит вас пожаловать, — распахнула двери горничная.
Голову вверх, Прохор направился в гостиную. На его мизинце — крупнейший бриллиант.
— Будьте столь добры присесть.
Зеркала в золотых обводах, шкура белого медведя. На потолке — три голые девы и парящие амуры.
Раздвинулась портьера и, шурша юбками, вышла баронесса. Сердце Прохора упало. Нет, не та. Встал, склонился, крепко чмокнул руку.
— Боже, какой вы огромный!.. И какой… — она хохотнула себе в нос, оправила кружева на высоком бюсте и произнесла:
— Присядем.
Прохор хлюпнулся в крякнувшее под ним кресло.
— Простите, осмелился — так сказать…
— Я очень рада… Вы курите? Пожалуйста, — она протянула свой золотой портсигарчик гостю и сама закурила.