как бы даже необходимо сопутствующее ему. В разное время Будимир ощущал себя принадлежащим разным мирам, добрым и суровым, мрачным ли, истаивающим в холодной дреме — предвестнице смерти, лучшим из которых мнился тот, где он еще не был… И он шел к нему и мучился, что не умеет отыскать в душе опоры и влечен временем, как если бы и сам являлся его частью. Он шел к нему, зная, что достигнет предела, и не думая про то, что же тогда откроется ему?.. А если пуще прежнего тягостное и гнетущее?.. А если он не постигнет его смысла?.. Ну, что ж, значит, так угодно Богам! Нет, тут не надо искать какой-то покорности, во всякую пору он был далек от этого, подобно многим русским людям, привыкшим понимать себя поднявшимися на земле для чего-то, имеющего цель высокую и ясную. Он, как и его соплеменники, полагал, что он свободен принимать жизнь или отвергать ее, и никто не мог расстроить его убеждения. Все так, так… Однако ж в нем жила еще и песня, и она умягчала его нрав и в чем-то делала отступником от привычного понимания человеческой сущности. Может, поэтому в нем иной раз наблюдалась удивительная для человека со стороны сердечная умягченность, отчего, бывало, он жалел самого последнего татя и просил за него. И, если не удавалось тут что-то поменять, огорчался. Вдруг накатывала пустота, необвычная с земной жизнью, сильная и злая, она оставляла на сердце незаживаемые рубцы. Зато и радость его делалась беспредельна, коль скоро удавалось отвести от человека беду. Так случилось на прошлой седмице, когда вернулся со степного дозора Варяжко и привел на аркане маленького монашка и кинул его пред святище, и сказал волхву:
— Он твой, владыко!
И быть бы монашку предану смерти, если бы не Будимир. Будимир подошел к волхву и сказал:
— Дозволь, владыко, поговорить с несчастным?
Волхв согласился: он приметил душевное колебание в Будимире и, любя его, хотел бы, чтобы колебание поблекло, растворилось в лучах солнца, и надеялся, что так и произойдет, когда старый сказитель удовлетворит свое желание. Сам волхв не однажды встречался с Христовыми посланцами и не отыскал в них ничего, что стронуло бы в душе.
— Воля твоя, — сказал волхв и ушел.
Будимир приблизился к монашку, протянул ему худую черную руку, тот в страхе отшатнулся, прикрыл ладонями круглое, розовое лицо.
— Ты не бойся меня, — сказал Будимир. — Я слепой, но я хочу видеть тебя.
И он быстро, едва прикасаясь к монашку, провел длинными, чуткими пальцами по голове его, по плечам, а потом долго стоял, осмысливая нечаянно открывшееся, наконец, сказал:
— Ты еще мал летами. Зачем пришел в чужую землю? Иль так повелел Кесарь и ты не посмел ослушаться?
— Н-нет, — чуть слышно ответил монашек. — Я сам… сам… Я хотел рассказать про свою любовь к Господу тем, кто мало слышал о Христовой вере.
— Мы знали о ней и раньше. Но у нас своя вера, и она дает нам тепло и радость.
— Есть одна вера. Христова! — неожиданно звонко, с легким вызовом сказал монашек.
— Ой ли? На Руси Христова вера соседствовала с нашей, от дедичей, и никто никому не чинил зла. Разве не волен человек выбирать то, что по сердцу? Солнце в небе одно, да каждый видит в нем что-то свое и согревается в лучах его. Потому и говорят: «Мое солнце… Мое…»
— Не так!.. Не так!.. — воскликнул монашек. — Все от Бога, и нету тут места ничему другому. В покорствии ему — сладость для души!
Будимир устало уронил руки, отыскал волхва:
— Отпусти вьюношу. — А помедлив, добавил точно бы в утверждение чего-то, что, однако ж, никак не утверждалось, голосом пуще прежнего упавшим и слабым: — Неразумен, несет его по ветру, будто птаху малую, еще не ставшую на крыло.
Волхв не отказал Будимиру в его просьбе. Он давно углядел в старом сказителе отличавшее его от соплеменников, грустное что-то, почти беззащитное, и, привыкши иметь дело с людьми сильными, спрямленными жесткой волей, всякий раз с нетерпением ждал встречи с ним, и это скоро стало для него как глоток чистой воды, необходимой путнику, раз уж он оказался в горячей степи.
Будимир и Любава покинули Могутово городище через день после выступления войска. Они не пошли по торенному следу, свернули на малохоженную лесную тропу, и она привела их в летьголь.
А что же войско Могуты?.. Оно подступило к Смолени, тут встретило мощные заслоны и не сумело пробиться к городу. Сказывали послухи, что ныне во главе киевских дружин сам Владимир. Правда, он хотел бы избежать этого, но ближние бояре и верхнее духовенство настояли: пора покончить со смутой!
Воеводы Владимира, перехватив дороги в деревляны, куда рвался Могута, сторожили его войско, не давая ему раздробиться, рассыпаться маленькими ручейками с тем, чтобы время спустя, пробившись через вражеские заслоны, снова стать полноводной рекой. Так уж не раз случалось, и никто не мог помешать этому. То ли не хватало сил, то ли помогало воинское умение Могуты, но, скорее, то, что в его войске было больше смердов, чем служилых людей, привыкших действовать по слову воевод, а без этого утрачивающих в себе нечто от душевной стойкости. Другое дело, смерды. Они и в одиночку дрались так же решительно и дерзко, как если бы держались об руку и не утеривали из виду друг друга.
Ночью, осознав тщетность атак на киевлян, расположившихся полукружьем, отгораживающим от деревлян, Могута перешел Днепр. Река была в широких полыньях от павшей оттепели, и потребовались вся изворотливость и ловкость, свойственные разве что радимичам, отлично знающим норов реки, чтобы перейти ее без потерь. Воеводы Владимира время спустя кинулись следом за могутянами, но в их дружинах были тяжело вооруженные, одетые в железа воины, и лед под ними часто не выдерживал, ломался. К тому же стоило им ступить на берег, как они попали в засаду. Все же не дрогнули и продолжали преследование. Могута метался из стороны в сторону, зачастую намеренно, чтобы киевляне поверили в его слабость. А когда так и случилось, он неожиданно ударил в правое чело, где стояли пешие новогородцы, пустив туда переяславскую конницу, ведомую Варяжкой, и пробил брешь, куда и просочилось все его войско, и скоро достиг Припяди.
Могута думал, что воеводы Владимира уж теперь-то оставят его в покое, в прежнее время они редко когда осмеливались ходить оружно в деревляны, где едва ли не за каждым деревом или лесистым пригорком их ждала засада и где так