Однако среди бессильных, отупевших существ, способных только на животные проявления, поскольку это им разрешалось, среди женщин, богатых верою, терпением и сознательными семейными добродетелями, всегда встречались представительницы третьего типа — живые, страстные и беспокойные натуры.
Они уж так рождались живыми, страстными и беспокойными: теремное воспитание не могло уничтожить их природных, врожденных особенностей, клетка только портила их, извращала их инстинкты, зачастую превращала их в существ хитрых, лживых, способных на всякое тайное преступление ради достижения своих целей.
Русская девица того времени, принадлежавшая к этому третьему типу, едва придя в возраст, являлась живым протестом всему складу теремной жизни. Она не могла примириться со своей обособленностью, отчужденностью от мужского общества. Если б ей дана была возможность вращаться среди мужчин — она, быть может, удовлетворилась бы этим, удовольствовалась бы мужской оценкой своей красоты и хранила бы сердце до прихода истинного суженого, на всю жизнь Богом данного и добровольно, по собственному влечению, ею избранного.
Но ведь она знала, что, выдавая ее замуж, о влечении ее не спросят. «Выдадут за немилого, за постылого!» — жалобно пела она в минуты мечтаний.
Ей же хотелось милого, дружка сердечного, и начинала она стремиться к нему, искать его всеми мерами, всеми хитростями и выказывала при этом искании поразительное упорство, невероятную смелость. Препятствия только прибавляли ей силы и изворотливости. Начиная с самых идеальных представлений, путая в себе самые чистые чувства, она, после первого трудного шага, после первого греха по понятиям терема, начинала чувствовать себя преступницей и говорила себе: «Ну, пропадать так пропадать! Все равно не простят, коли узнают. Значит, так тому и надо быть. За семь бед — один ответ!… По крайности потешу свою душеньку, чтоб было что вспомнить, чтоб было за что страдать, о чем лить реки слезные!…»
При таком взгляде она уж не знала себе удержу, «тешила свою душеньку» и потом, когда все выходило наружу часто «лила реки слезные» в тесной и сырой монастырской келье. Точно так же поступала, только, может быть, с еще большей смелостью отчаянья, жена, которую выдали против воли за «постылого». Главное же, чем больше было препятствий, тем смелее становилась любовная драма.
А препятствий всего больше было, конечно, в царском тереме. Там вырастали, под тройной охраной, царевны. Для них положение боярышень и дочерей купеческих представлялось чуть ли не идеалом запретной свободы. Для них все оказывалось недозволенным. Наконец, и мужа, достойного их, найти было трудно, а потому, в большинстве случаев, царевна готовилась к вынужденно одинокой жизни. Таким образом, немудрено, что некоторые царевны боролись со своей долей, со своей печальной судьбой не на живот, а на смерть…
Шереметев в последнее свое свидание с королевичем Вольдемаром говорил ему, убеждая его не сердить царя, принять православие и не требовать отпуска.
«Быть может, ты думаешь, что царевна Ирина Михаиловна не хороша лицом? Так успокойся — будешь доволен ее красотою; также не думай, что царевна любит напиваться допьяна; она девица умная и скромная, во всю жизнь свою ни разу не была пьяна!»
Но достоинства юной невесты далеко не исчерпывались этим характерным панегириком. Быть может, глядя на других, она от скуки когда-нибудь и хлебнула бы лишнее, только мама, княгиня Хованская, этого бы ни за что не допустила, ибо сама была женщина непьющая и на сей счет весьма строгая. Ирина имела характер ласковый, большую доброту сердца, всех она жалела, за всех готова была просить, всех прощать, всем отдавать все, чем сама владела.
Про нее прислужницы и ближние боярышни говорили:
«Уж добра же, добра наша царевна, не будь она царевной, не имей всего вдосталь да распоряжайся всем по своему изволению, кажись, для бедного человека последнюю сорочку бы с себя сняла да так, нагишом, по улице бы и побежала!»
Они подсмеивались, эти ближние боярышни и прислужницы, но в их подсмеиванье звучала невольная симпатия к царевне.
Такие добрые девушки бывают обыкновенно и сердцем нежны и горячи; любя всех, всех жалея, они чувствуют влечение и к любви страстной, полюбив, жертвуют всем для любимого человека, делаются сильны и смелы. Такие девушки очень склонны к мечтательности, воображение у них богатое и пылкое, чувствительность их возбуждается быстро, потрясает их сильно, и переход от чувствительности к часто бессознательной чувственности совершается незаметно, естественно, сам собою.
А что какова женщина в наше время, такова была она и во все времена, в этом не может быть никакого сомнения. Время, нравы и обстоятельства имеют, конечно, большое, но все же, главным образом, внешнее значение — внутренние человеческие свойства и проявления их остаются неизменными на многовековом пространстве. Не будь этого — древние памятники человеческой жизни оставались бы для нас непонятными. Не будь этого, Шекспир, несмотря на свою гениальность, не мог бы создать таких лиц, которые и по сей день живы, которых мы встречаем и теперь и узнаем, забывая всякие «анахронизмы».
Неизвестно, как бы отнеслась царевна к появлению в Москве королевича Вольдемара, до чего бы дошла она своим умом, если бы возле нее не оказалось бесенка Маши. Но бесёнок был на лицо тоже такой добрый, или, вернее, способный на всякое добро и зло бесенок, какой может создаться во всякое время и во всякой обстановке. Чего по воспитанию и положению еще не хватало Ирине — смелой инициативы того у Маши было столько, что хоть отбавляй.
Она сразу, еще до приезда королевича, овладела царевной; теперь же просто отождествилась с нею, они были одно существо…
Когда Маша вернулась со своей опасной прогулки и прошмыгнула в терем, было уже поздно, и она не могла увидеться с царевной. Пробраться в ее опочивальню ей тоже не удалось. Настасья Максимовна, искавшая весь вечер бесенка и не доискавшаяся, поймала его наконец за ухо в одном из коридорчиков. Не говоря худого слова, за ухо же, свела она Машутку в темный чулан, пихнула, заперла дверь чулана на ключ и внушительно объявила:
— Тут и сиди до утра, полуночница! Другой раз не будешь пропадать неведомо где весь вечер… Чтоб тебя крысы за ночь съели!
И ушла.
Маша, вся еще трепетная от смелости и удачи, вся еще полная впечатлений свидания и беседы с королевичем, упала в темноте на какой-то довольно мягкий узел, высунула язык и состроила такую гримасу, что Настасья Максимовна, кажется, убила бы ее на месте, если бы только могла вообразить себе нечто подобное, несомненно относившееся к ней самой и ни к кому более.
«Ну и что же! — думала Маша. — И посижу до утра, и не съедят меня крысы, а завтра, хоть ты тут лопни, с царевной переговорю и все устрою тут же, у вас под носом… а вы только глазами будете хлопать!…»
Она почесала и потерла себе разгоревшееся от неожиданной ласки Настасьи Максимовны ухо, свернулась калачиком на большом узле, как истый котенок, и вдруг сразу, тоже как котенок, заснула крепким, сладким сном — следствие юности, усталости и пережитых за этот вечер волнений.
Строгая постельница сдержала свое слово, так и не выпустила провинившегося бесенка до утра из чулана. Да и утром, в хлопотах, не сразу о нем вспомнила.
— Машутка, Машутка! — звала она, выходя в коридорчик и заглядывая направо и налево. — Опять пропала, анафемская девчонка!…
Но тут Настасья Максимовна хлопнула себя по лбу:
— Матушки, да ведь никак я ее в чулан заперла!
Подошла к чулану, отперла дверь, впустила свету и видит: спит Машутка на узле, в клубок свернувшись, спит и похрапывает.
Еле— еле растолкала ее Настасья Максимовна. Вот наконец вскочил на ноги бесенок, глаза кулаками протирает, потягивается и никак понять не может, что это такое?
— Да ну тебя, вылезай, что ли! Беги умываться-то!
А самой вдруг с чего-то жалко стало бесенка.
— Чай, проголодалась?… Как умоешься да приберешься, иди уж ко мне, там у меня всего осталось…
Маша убежала, а Настасья Максимовна пошла в свою светелку, выложила на стол пирог, краюху хлеба, кувшин с молоком, поставила и стала дожидаться. Когда Маша робко вошла, она велела ей сесть к столу и с видимым удовольствием следила за тем, как девушка ест.
— Молока-то, молока побольше пей, в твои годы молоко на пользу большую, здорово оно, от него тело растет и белеет… А молоко-то чудесное, коровушки уж вешней травки отведали, — говорила постельница таким тоном, будто это совсем и не она чуть не оторвала у Маши ухо, в чулане на узле ночевать ее заставила и пожелала, чтоб ее съели крысы.
Между тем Маша, отлично выспавшаяся и свежая, розовая от умыванья, быстро соображала все выгоды своего положения.
«Максимовна-то подобрела, — думала она, — видно, совесть в ней заговорила… Ишь, ведь меня улещает, потчует. Ну и пусть! Значит, нынче по пятам за мною бегать не станет, а мне только того и надо!…»