– Что же ты, голубчик мой, благородную корабельную дуэль превратил в какую-то драку. Я за тобою, миленький, и уследить у Фидонисии не мог – так ты горячился.
– Война и есть драка. Где же нам еще горячиться?
– А известно ль тебе, что британский адмирал Бинг однажды тоже разломал линию, после чего и был повешен в Тауэре, яко отступник от святых правил морской науки.
– Чему дивиться! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А мне вот, – сказал Федор Федорович, – стало очень сомнительно: вы людей моих, геройство проявивших, в угол задвинули, а себя наперед выставили… Где правда?
Войнович опешил и дал ответ письменный: «А вам позвольте сказать, что поступок ваш дурен, и сожалею, что в этакую минуту расстройку и к службе вредительное дело в команде наносите. Сие мне несносно…» Федор Федорович написал Потемкину, что терпеть придирки и ненависть графа Войновича далее не намерен. К тому и честь мундира обязывает.
Потемкин на дела в Севастополе давно взирал косо. И поверил рапорту Ушакова, а Войновича стал ругать за то, что плут не поддержал авангард Ушакова всеми силами эскадры, чтобы от Гасана остались рожки да ножки. Войнович в ответ кляузничал:
– Ушаков много воли взял. Я не успел оглядеться, как он будто с цепи сорвался, и меня прежде не спросил: как быть? Я бы иное советовал, более разумное…
Потемкин сунул к носу враля записку: «Что делать?»
– Сколько раз я просил тебя эскадру для боя вывести? Привыкли вы там, в Севастополе, яйца под собой высиживать. Прав Суворов, что в море вашего брата и на аркане не вытащить… Одно достоинство сохранил ты, граф, от рождения своего: две дырки в носу имеешь, чтобы вкусное вынюхивать, да еще дырка, чтобы вкусное жевать…
Разлаяв Войновича, светлейший призвал Попова:
– Так что там Ванька Салтыков: взял Хотин или нет?
– Ни мычит ни телится.
– Беда мне! Что делать?..
И он порвал записку Войновича с таким же вопросом.
…После сражения при Фидонисии в Константинополе состоялась траурная процессия женщин; закутав лица черными платками, погруженные в скорбь, они собрались у дворца Топ-Калу, оставив у Порога Счастья жалобу на Эски-Гасана, под флагом которого женщины лишились своих мужей и сыновей. Вдовы и матери выразили робкий, едва расслышанный султаном протест: нельзя ли доверить флот другому капудан-паше?
* * *
Ушаков низко уронил грозного Эски-Гасана, а светлейший начал поднимать Ушакова: за битву при Фидонисии он получил Георгия четвертой степени и Владимира третьей степени. Трижды кавалер – это уже персона! Попову было сказано:
– Надобно Ушакова в адмиралы подтягивать. Сам-то он за себя не попросит, а наши обормоты больше о себе думают.
– Прикажете государыне так и отписать?
– Не надо. Я сам напишу ей…
Ламбро Каччиони сообщал Потемкину, что им создана целая флотилия: «Я, производя курс мой, воспрепятствовал Порте обратить военные силы из островов Архипелажских в море Черное, и сколько произвел в Леванте всякого шума, то Порта Оттоманская отправила против меня 18 великих и малых судов». Русский флаг снова реял в Эгейском море, его видели в Дарданеллах, греки отчаянно штурмовали крепость Кастель-Россо, великий визирь Юсуф-Коджа обещал Ламбро Каччиони десять мешков с пиастрами, если он отступится от дружбы с Россией, султан Абдул-Гамид дарил герою любой цветущий остров в Архипелаге, чтобы Каччиони был там всемогущим пашой; в противном же случае султан грозил послать «силу великую, дабы усмирить Вас!». Ответ пылкого патриота был таков:
– Меня усмирит смерть или свобода Греции…
Жалея войска, светлейший не жалел бомб и ядер, бросаемых в кратер крепости, извергавший, подобно вулкану, огненную лаву обратно – на осаждавших. Все телесные наказания Потемкин под Очаковом запретил, открыл для солдат прямой доступ к себе с жалобами. («Офицеры таковым послаблением службы недовольны, ибо и сих уже не слушают и, прекословя, говорят, что пойду к его светлости».) Иностранные газеты изолгались. В корреспонденции из Геттингена Суворов узнал о себе, что он сын немецкого колбасника из Гильдесгейма; о Потемкине писали, что якобы он уже бежал в Польшу, оставив армию на попечение иностранцев… Это правда, что принц де Линь не покидал Потемкина, будучи уверен, что станет руководить им. Но светлейший советников не терпел.
Синело море, кричали чайки, к столу подавали рыбу и виноград. Однажды (босой и в халате) Потемкин гулял по берегу лимана, когда к нему подошел солдат с галерной флотилии, крепко подвыпивший, и спросил бесстрашно:
– Смею ль открыть вашей светлости тайну?
– Какую, братец?
– Вчера, изволите знать, бомбарду взорвало. Сразу восемьдесят душенек погибло. Я один уцелел. И прошу: не велите французам нами командовать. По-русски не разумеют, только тумаки раздают. Эдак дела не объяснишь. С русским-то офицером язык мы всегда найдем. И бомбарду не взорвало бы никогда, если бы столковались мы.
– Спасибо, братец, за честность. Я подумаю…
Примерно о том же завел речь и князь Репнин (но уже в рассуждении русского помещика и аристократа):
– Греки сражаются заодно с нами за свободу свою, и тут что скажешь? Ордена, чины, деньги – для них ничего не жалко. А вот причастность принца Нассау-Зигена… к чему нам она? Русские офицеры, как и солдаты их, мрут от грязи и голода, чечевице радуясь, а принц одним махом три тыщи наших мужиков обрел. А вы ему еще и Массандру подарили… За что? Человек он, не спорю, смелости легендарной. Но в поступках сего палладина нет ли плана, один порыв честолюбия. Когда-нибудь, – заключил князь Николай Васильевич, – он сам взлетит на воздух и многих увлечет в пучину.
– Ежели принца Нассау убрать, – отвечал Потемкин, – так над флотилией гребной опять Мордвинов возвысится. По мне, лучше с безумцем быть, нежели с человеком робостным. Я не виноват, что здесь, под Очаковом, сложились такие конъюнктуры, какие и при дворах складываются. Но принца изгонять я не стану: нам его связи с Мадридом еще пригодятся…
Сидя в шатре, Потемкин поглощал квас, переводил с французского языка книгу Сен-Пьера о вечном мире. Отбросив перо, велел Попову звать композитора Джузеппе Сарти.
– К падению Очакова прошу сочинить хорошую ораторию на канон «Тебе бога хвалим». Оркестры соедини с рогами и литаврами, добавь громов пушечных и звонов колокольных. Да попробуй в паузах бубны цыганские.
– Когда же падет Очаков? – спросил Сарти.
– Об этом извещен я и всевышний…
Снова примчался курьер из Бессарабии.
– Хотин пал! – возвестил он, из седла выпрыгивая.
– Врешь, – отвечал Потемкин. – Сам-то видел ли?
– Видел! Салтыков уже пировал с пашою Хотина, а с ними две гурии были… одна гурия из гарема хотинского, а другая, кажись, метресса нашего Салтыкова, и сейчас она бежала в Варшаву…
Салтыков во всем опередил его светлость. Опечалясь завистью, воинской и мужскою, Потемкин мутным глазом, источавшим слезу, еще раз обозрел нерушимые стены Очакова:
– Ладно. Спать пойду. Мух-то сколько, господи!..
Стон стоял под Очаковом от мириадов мух, которые облепляли мертвецов, роились над лужами поноса кровавого. Все это – нестерпимые факты «времени Очакова и покоренья Крыма».
* * *
Главное было сделано: Ушаков разломал линию!
11. От великого до смешного…
Обзывая прусского короля «пентюхом», Екатерина именовала шведского короля «Дон-Густавом» или «фуфлыгой».
– Попадаться мне на язык не советую, – говорила она.
В Стокгольме сложилось очень странное положение: столица Швеции имела уже русских военнопленных, госпиталя ее были заполнены ранеными, но там же еще продолжал находиться и русский посол – граф Разумовский, которому эта забавная ситуация даже нравилась… Безбородко докладывал:
– Ваше величество, испанский посол Гальвес, заменивший спятившего Нормандеса, сказывал мне за ужином, что Мадрид большую нежность к России заимел и гишпанцы склонны посредничать к миру на Балтике. Не послать ли нам в Мадрид палладина Нассау-Зигена для переговоров, потому как, и сами знаете, не стало уже сил с двух фронтов отбиваться.
– Рано быть миру! Сначала я как следует исколочу фуфлыгу на Балтике, а уж потом и замиряться с ним стану…
Вслед за этим возникла странная война Екатерины II с Густавом III. Оба они были плодовитыми писателями и драматургами, мастерами вести спор. Теперь монархи вступили в литературное состязание между собой, заведя в газетах Европы полемику на тему: кто виноват? Густав во всем обвинял Россию, Екатерина осуждала короля. Пожалуй, не было еще примера в истории мировых войн, когда бы наряду со звоном шпаг и грохотом взрывов отчетливо слышался надсадный скрип гусиных перьев, – монархи разоблачали один другого во многих грехах…
Екатерина все-таки отпустила на войну Павла, а потом села сочинять либретто комической оперы «Горе-Богатырь», в которой своего же сына вывела главным идиотом. Горе-Богатырь, женатый на большой дуре Гремиле Шумиловне, жил тем, что воровал изюм из материнской кладовки, а воспитывал его дворянин Кривомозг. Горе-Богатырь надел бумажные латы, взял в руки меч деревянный и отпросился на войну, чтобы геройствовать. Мать, отпуская свое дите, сказала: «Пущай едет, ибо, не взбесясь, собака не пропадает…» Безбородко был против публикации этой вещи.