дальним высоким ветром занесенное, коснувшееся легкокрылой, и тогда томление овладевало ею, тянуло невесть куда, и было одиноко в птичьей стае, где каждый сам за себя. Она, может, и поведала бы о том, что томило, но догадывалась, никто не захочет слушать, она одна во всем свете со своим томлением, по первости оно мучило и давило, но со временем птица свыклась с ним и уже на все, что окрест нее, смотрела как на что-то мало изведанное и ждала чего-то. Это ожидание понемногу примеряло ее с тем, что сдвинуло с привычного полета, птица сама себе нашептывала: ну и хорошо, пускай я не ощущаю прежней жизни и неизвестно, к чему стремлюсь и жажду чего, зато знаю, что есть это во мне… Будет ли лучше, если ничего не станет? Я не уверена… не уверена…
Странно, то же самое, хотя острее и жестче, чувствовали и монахи, в особенности Ананда и Упали, имеющие сердце чуткое ко всякой перемене хотя бы и в себе, в душевном своем обустройстве, а она-то таки случалась в них и пугала, вдруг думалось, что все в сущем изменчиво и что было ныне, утеряется завтра, а спустя время и самое упоминание об этом сделается чуждо людям. Однажды Татхагата сказал:
— Вообразите себе человека, который отправился в дальний путь, и неожиданно был остановлен рекой, та разлилась, берега отодвинула… Как быть? На этом берегу плохо. Тут его подстерегает гибель. А на той стороне никакой опасности для него. Но как переправиться через реку, если нет ни моста, ни лодки? Один тут отчаялся бы, а второй… Да, второй сказал бы: «Конечно, силен водный поток, но, если я нарублю тростника, то смогу соорудить плот, и тогда исполню то, что задумал…»
Татхагата посмотрел на учеников и продолжал с легкой грустью, которая поменяла прежнюю интонацию, голос стал слабее и глуше:
— Да… Человек достиг своего и сказал: «Плот хорошо послужил мне, и я взвалю его на плечи и понесу…» Ответьте, о, мои ученики, правильно ли поступил человек?.. Нет?.. Вот!.. Помните, я предложил вам Учение как средство освобождения от страданий, но, если вы достигнете Нирваны, Дхамма должна быть покинута вами.
Непросто Ананде и Упали постигнуть эту относительность, нередко и Магаллана с Коссаной чувствовали себя неуютно, что-то в них сдвигалось и томило острой невозможностью поменять тут что-либо, приблизить к сердечной человеческой сути.
Татхагата понимал, что происходило с монахами, он и сам как бы уподоблялся им, и его трогала от земли утекающая изменяемость, он, сделавшийся частью сущего и одновременно сам из себя исторгающий вечное и постоянное, ни с какой стороны не колеблемое, наблюдая за своим старым слабеющим телом, в особенности когда воспарял духом и ощущал собственную нескончаемость в небесном пространстве, наполнялся грустью и думал о скорой перемене формы. Тогда ему хотелось как-то продолжить свое существование, он и сам не сознавал, откуда в нем такое намерение, ведь оно не вело ни к чему важному и значительному и несло в себе неутоленность давно умершего в нем желания. Да, скорее так… Но намеренье-то было, и он, что тоже грустно, охотно подчинялся ему, помня свои, однажды им оброненные слова: «Не надо быть ни больше, ни меньше…» Ах, сколько же раз в толпе, разгоряченной неверием к нему, кричали:
— А что это значит, старик?!..
Они кричали так не потому, что ничего не знали, нет, и они мечтали найти золотую середину, которая позволила бы достигнуть совершенства, только не желали признавать относительности этого понятия. Татхагата знал людей, конечно, лучше бы иметь дело с неизменностью, уму человеческому приятно подчиняться ей, чем тому, что колеблемо и разрушаемо, погубляемо сущим и вновь из нее рождаемо.
А тело восьмидесятилетнего старца все слабело, однажды Просветленный сказал Ананде:
— Мое тело подобно обветшалой телеге, и, если еще служит мне, то лишь потому, что я старательно слежу за ним.
К этой привычной слабости спустя время прибавились боли в груди, вдруг сдавливало и было трудно дышать. Он все чаще погружался в созерцание и тем облегчал телесные страдания. Испытывая сильные мучения, он не роптал, покорно принимал все, что приготовила судьба. В теперь уже редкие поры, когда боль отступала, он вставал на ноги и шел в какое-либо селение или город, взяв кружку для подаяний. Он ходил с места на место и нигде долго не задерживался, спешил увидеть как можно больше, впрочем, не что-то конкретно, а не относящееся ни к чему, никому в отдельности не принадлежащее, служащее всем, к примеру, что высвечено на ближнем горизонте, а высвечено там что-то сияющее, ласковое, может, не от мира сего, все бы следил за горизонтом и отмечал удивительное и уже не на стороне, а в себе самом, в душе, там, хотя он и Татхагата, не чуждо было обыкновенной человеческой радости, и он, пускай и не в полной мере, а как бы вполовину этого чувства, поддавался ей. То и приятно, что и теперь он мог обрести в себе светлое чувство, которое уводило от болезни, отодвигало от нее.
Возле города Вессали, куда не однажды приходил раньше и куда ныне был увлечен таинственной силой, точно бы что-то в нем нашептывало: надо побывать и здесь, и еще во многих местах, которые запечатлелись в памяти, Татхагате сделалось плохо, он едва держался на ногах, наверное, и это не удалось бы, если бы рядом не находился Ананда, тот увидел, как исказилось лицо у Просветленного, и подошел к нему и подставил плечо… Татхагата опустился на землю, долго сидел так, холодно и как бы отсутствующе, то есть без выражения, тускло и незряче глядя в пространство, стараясь унять боль в теле, а когда это, хотя и ненадолго, удалось, сказал:
— Я отпускаю вас… хочу остаться один и постараться удержать в себе жизнь.
Но ученики не ушли далеко от жилища, где приветили Татхагату, и он узнал об этом и был недоволен, но понимал, что бессилен тут что-либо изменить, то, что держало учеников возле него, выглядело естественно для людей, поверивших ему, но это же отодвигало от них, он-то сам уже не был просто человеком, а Буддой, и все, ныне удерживающее его на земле, шло не от страха перед близкой переменой формы, а от стремления послужить Дхамме, которая, хотя и сделалась Колесом благого Закона, еще не прокатилась по земле. Он понял это после разговора с Белым Гунном, тогда ему стало грустно и неуютно среди северных людей, не принявших его учения. Нет, он не обиделся