Так приводили многих, и всем было настоящее указание, отчего и слава Ивана Яковлевича гремела на всю Москву. Когда же приспел час, всем скорбям скорбь — курносой с косой на выгоду, то Иван Яковлевич приказал купить восемь окуней на восемь дён и сварить ушку, которую ушку хлебал в ночь и в день восемь дён, а на девятый преставился[225], замкнув уста навеки.
* * *
И было на Москве великое горе, а толпа валила из-за Яузы, и от Таганки, и из Замоскворечья, и была у ворот и дверей даже драка.
Два дня держали покойника в той же комнате, впуская и выпуская народ один по одному для поклона и лобызания. Шёл спор мирян за то, где хоронить; одни требовали везти в Смоленск, на родину, другие рыли могилу в Покровском монастыре, третьи испрашивали святой прах для женского Алексеевского, но племянница подвижника, черкизовская дьяконица, сумела впереди всех отхлопотать на местное кладбище в уготованный склеп.
И были великие чудеса в часовне, куда вынесли гроб на третий день. Прислан был от богатых купцов художник списать оный Иоаннов лик, и как оказался тот художник католиком-иноверцем, то едва начал списывать, как тотчас у покойного вспухли глаза и губы и решил он испортиться, чтобы не поддаваться неверному. И сколько ни кадили ладаном и ни лили душистых масел, но преодолеть не могли. Просили многие воды, которой омыто было тело праведника, но вся та вода была ранее выпита женщинами, оное тело омывавшими.
В те дни отслужено было у гроба более двухсот панихид, да после на могиле, в день похорон, ещё семьдесят панихид ускоренных. Одни причетники заработали 400 рублей серебром, а о священнослужителях и говорить не приходится: щедра Москва и до похоронного пения охоча.
В день восьмой не стало больше возможности держать тело не преданным земле по тяжести духа, наполнившего не только часовню, но и ближайшие окрестности. Ранним утром тысячи народа вышли за гробом в сторону села Черкизова. Хоронили за счёт господина Заливского, покровителя старцев и убогих, а до кладбища тащили гроб мужчины и женщины из самых почтенных. Впереди с великими воплями, и криками, и хохотами, и визгом, и причитаньями бежали уроды, юроды, ханжи, странники, кликуши, святые дураки, иной с колотушкой и трещоткой, тот — вертясь на ножке с гиком, этот — грызя морковку, а кто воя собакою — каждый по заведённому и на свой лад. И всех чудней и выносливее был большеголовый паренек босиком и в чёрной рубашке, лицом соплив и приветлив, который всю дорогу без передышки бежал скачками: трижды скакнет, повернется, гробу поклонится — и снова скачет дальше трижды до нового поклона, и так до места упокоения Ивана Яковлевича. Того дурачка подвиг был всеми замечен и прославлен.
В тот день от дождя размесилась чёрная грязь по щиколотку, и в ту грязь ложились старые и молодые на брюхи и на спину, чтобы пронесли над ними гроб и была им от того значительная в жизни польза. А когда нёсшие гроб по нечаянности задевали их по мордам грузными от липкой грязи сапожищами, то считалось это особой радостью и лишней привеской полученной благодати.
Писаного учения Иван Яковлевич по себе не оставил. Из великих же его изречений памятным и непрестанно повторяемым осталось одно, в котором и выражена вся высота его мудрости:
— Без працы не бенды кололаци!
Каким образом в монастырского послушника, убивавшего собственное тело постом на хлебе и воде, могла вселиться африканская страсть, — непонятно и из обстоятельств дела не видно. И что так увлекало его в княгине Голицыной, которая была лет на двадцать его старше и решительно ничем не замечательна? Говорили, что она была довольно красива в ранней молодости, замуж вышла поздно, двадцати девяти лет, с мужем жила хорошо, занималась благотворительными делами. Драма произошла, когда Вере Дмитриевне было уже пятьдесят лет и она только что потеряла мужа.
Вообще много неясного в этой страшной драме, надолго взволновавшей Москву в начале пятидесятых годов прошлого столетия. О ней много писали и говорили, И я не уверен, что этот сюжет не использован каким-нибудь тогдашним драматургом или романистом. Роман княгини и монастырского послушника — грешно упустить такую тему! Советские авторы и по сию пору усердно сводят коммунистов с дочерьми бывших генералов и помещиков, выводя отсюда блестящие, хотя и скучноватые умозаключения.
Герою московской драмы, Николаю Семёновичу Зыкову, было двадцать лет, когда, окончив курс института Корпуса путей сообщения, он поступил чиновником в канцелярию московского гражданского губернатора. Об отличных его способностях свидетельствует то, что одновременно он занимался науками и преуспевал в них настолько, что годом позже был членом-соревнователем императорского общества истории и древностей российских, членом Статистического кабинета, Московского художественного класса и Российского общества любителей садоводства, ещё через год — членом Московского благотворительного общества и Попечительного комитета Императорского человеколюбивого общества. Ряд званий разнообразнейших, указывающих, что молодой человек быстро выдвинулся и делал настоящую общественную карьеру. Одновременно из канцелярии гражданского ведомства он перешёл в ведомство военного генерал-губернатора, при котором стал чиновником особых поручений.
В одном из благотворительных обществ он познакомился с Верой Дмитриевной; ей было тогда за сорок лет — самое время заниматься добрыми делами. Вероятно, они разговаривали о тщете богатства, о трудности верблюду проходить сквозь игольные уши, о важности смирения, о тихих радостях жизни в шалаше; может быть, вместе навещали бедняков и раздавали им белые булочки и просфоры. Достоверно известно, что именно в это время родилась в сердце послушника к княгине «чисто христианская любовь», как позже он признавал это в своих показаниях. Совершенно неизвестно, отвечала ли ему княгиня такой же любовью или менее возвышенной, или она его просто водила за нос. Впоследствии она утверждала, что любила его «как духовную особу», но, во-первых, духовной особой он стал несколько позже, а во-вторых, и духовных особ можно любить по-разному.
Приблизительно на пятом году их знакомства что-то такое стряслось с Николаем Семёновичем. Знакомство с княгиней продолжалось, они постоянно видались, часто переписывались, но Николай Семёнович загрустил. Загрустив, он стал чудить и даже задумал уйти в монастырь. Как могло случиться такое с молодым человеком, хоть и не светского происхождения, но делавшим отличную карьеру?.. В позднейших документах по этому делу имеются его признания; он ссылается на крайне болезненное состояние, которое убедило его в полной неспособности к брачной жизни. Странно, потому что до тех пор он был юношей здоровым и очень работоспособным. Случается, однако, что мечтания выводят человека из строя; может быть, он был слишком робок и не уверен в себе. Вопрос чисто медицинский. Николай Семёнович утверждал, что «мирская пища, умножая и волнуя кровь, производит в нём кровотечение, рыба, умножая мокроты, производит удушье». Таковы симптомы болезни. И наилучшее лечение — монастырь.
Он был принят послушником на трёхлетний искус. Спал не на постели, а в кресле, чтобы не возбуждать себя теплом. Пищей для него была просфора да хлеб с водой, печёный картофель, яблочко. Нет лучшего способа убивать напрасные страсти. И молитва, конечно. Из монастыря его отпускали помолиться в Успенский собор, а также для занятия благотворительными делами. Отлучался и к своей матушке, жившей на Арбате, и не всегда возвращался в монастырь на ночь, хотя вообще послушникам было запрещено проводить ночи вне монастыря.
Молодой послушник — духовная особа, а не какой-нибудь светский хлыщ; с ним общенье непредосудительно, он вхож во всякий дом для духовной беседы, и женщины с ним могут общаться просто и откровенно, даже наедине. Он и совет даст, и в горести утешит, и научит добру, особенно если он при этом ещё и просвещённый человек. Надо полагать, что послушник Зыков был в моде в московском обществе, бывал в аристократических домах — у Голубкова, у графини Шереметевой, у княгини Щербатовой и прежде всего и чаще всего — у княгини Веры Дмитриевны Голицыной. Дружба с нею стала прочнее и интимнее, так что он живал у неё даже в деревне, и к тому же они едва ли не каждый день посылали друг другу письма. Бывала и она у него в монастыре, и по целым часам они читали в его келье проповеди митрополита Филарета на французском языке. Обо всём этом стало известно подробно после драмы, о которой речь впереди.
Не нужно думать, что Николай Семёнович был ханжой и аскетом. Напротив, он хорошо одевался, так что мог считаться среди послушников светским франтом. С особой тщательностью он заботился о своих красивых руках, отделывая ногти, и причёсывался по моде, не жалея втираний и духов.