Но на берегу было тихо и темно.
К княжеской ладье скользнул из тумана легкий долбленый челн. Ярославский сотник тяжело перевалился через борт ладьи, пошел, перешагивая через скамьи и раздвигая руками гребцов, на корму, где прислонился к резным перильцам Федор Ростиславич.
— Не гневайся, княже. Старались, как могли, но посады не зажгли. Дерево сырое, дождь огонь забивает. Не гневайся…
— Чего тут гневаться? — безнадежно махнул рукой Федор. — Одно к одному…
— По весла-а-ам! — протяжно закричал кормчий.
Судовой караван князя Федора Ростиславича Ярославского начал разматывать в обратную сторону дальний нелегкий путь. Мели и повороты Верхнего Днепра. Топкие болота на водоразделе Вязьмы и Вазузы. Бесконечный волжский простор, а на нем, как верстовые столбы, города. От Зубцова до Твери — четверть водного пути, от Твери до Кснятина — еще четверть, от Кснятина до Мологи — четверть же. А за Мологой уже считай что дома — ярославские волости начались.
Но это по пальцам легко считать города, а плыли долго и трудно. Ладьи все сохранились в целости, но ратников на них заметно поубавилось. Гребцы сидели на скамьях через человека, ворочали веслами из последних сил — за себя и за павшего под Смоленском товарища.
Плыли без песен, без звонкого трубного ликованья — тишком. Возле людных мест к берегу не приставали. Нечем было гордиться перед людьми — возвращались-то с позором!
Князь Федор Ростиславич безвылазно сидел в каморке кормчего, на милых его сердцу ордынских коврах. Никого до себя не допускал — переживал неудачу в одиночестве.
Верст за десять до Ярославля княжеская ладья вырвалась вперед, далеко обогнав другие суда. Прокравшись под высоким волжским берегом, ладья повернула в устье Которосли.
В стороне от торговых пристаней, на жалких мостках, которые сколотили для своих надобностей рыбные ловцы, князя встречали дворецкий Алатор Бедарев, ярославский тысяцкий Федор Шетень. Возле крытых носилок стояли комнатные холопы в одинаковых зеленых кафтанах.
Ладья мягко прислонилась к мосткам.
Воевода Василий Шея заглянул в каморку, где затворничал Федор:
— Приплыли, княже. Ярославль!
Князь Федор Ростиславич предстал перед удивленными людьми в полосатом ордынском халате, войлочном колпаке с загнутыми вверх полями, в остроносых татарских сапогах. Лицо князя — осунувшееся, потемневшее, с тяжелыми набрякшими веками, почти скрывшими глаза, показалось людям незнакомым, нездешним. Будто подменили князя Федора. Вошел в каморку русским владетелем, а выходит — сущим ордынцем…
Сгорбившись, по-стариковски шаркая подошвами, Федор Ростиславич подошел к носилкам и неловко, как-то боком, завалился на мягкие подушки. Дворецкий Алатор Бедарев задернул шелковый полог, махнул холопам:
— Несите!
Холопы понесли носилки к потайной калиточке в городской стене, потом — переулками, задами, скрываясь от людских глаз. Так никто и не увидел в Ярославле возвращение своего князя.
Не было его и на берегу, когда под печальные вопли труб причаливал судовой караван. В голос кричали вдовы, оплакивая убиенных. Стонали раненые, которых на руках выносили из ладей и укладывали на мокрую траву. Весь город сбежался к скорбному месту, переживая свои и чужие утраты. Не было только виновника несчастья — князя Федора Ростиславича.
Может, именно в тот злосчастный день и сказал кто-то, что у князя — черное сердце, и навечно с именем Федора Ростиславича связалось зловещее прозвище Черный?
Так закончился последний поход князя Федора Ростиславича, ордынского любезника, людского ненавистника и губителя.
А в лето шесть тысяч восемьсот седьмое[120], дождливым сентябрьским днем, он умер, не оплаканный никем. Да и мало кто в Ярославле заметил эту смерть, потому что Федор Черный еще при жизни похоронил себя в мрачных покоях княжеского двора, за глухими частоколами, за недремными караулами. А вот от смерти спрятаться не сумел — нашла его смерть…
Глава 6 Слава Довмонта Псковского
1
Орда далеко от Москвы, за немеренными лесами и пыльными равнинами Дикого Поля, но зловещая тень ее незримо повисла и над московской землей.
Чуть зашевелится Орда, и будто раскаты грома катятся над Русью, и мечутся люди, пытаясь понять, что означают эти раскаты — глухую угрозу, которая, попугав, пройдет стороной, или новую опустошительную татарскую рать.
Но в лето шесть тысяч восемьсот седьмое ордынские вести больше радовали, чем тревожили. В Орде началась великая замятня, война усобная. В смертельном поединке схлестнулись хан Тохта и темник Ногай.
Давно уже была между ними вражда, но до явной войны дело не доходило. Соперники выжидали, присматриваясь друг к другу всепроникающими глазами тайных соглядатаев, сплетали нити заговоров. Время работало на хана Тохту. Исподволь таяла сила Ногая, уходили со своими ордами близкие ему эмиры, в войске властолюбивого темника началось шатание. И наконец хан Тохта решил, что его час пробил.
Шестьдесят туменов ханского войска двинулись в Дешт-и-Кипчак, коренной улус темника Ногая. На берегу степной речки Тарки сошлись две немыслимые по своей многочисленности ордынские рати — Тохты и Ногая. Содрогнулась степь, пылью заволокло небо, когда началась эта битва.
Военное счастье впервые изменило Ногаю. Под ударами отборных всадников хана Тохты, закованных в персидскую броню, смешались и рассыпались кипчакские тысячи Ногая, слывшие непобедимыми, а сам Ногай побежал, увлеченный отступавшей конницей. За немногие часы он потерял все, даже своих нукеров-телохранителей, и остался в степи один, как безродный изгой.
Беззвездной ветреной ночью Ногая настиг некий русский из войска Тохты, отсек ему голову мечом и привез хану.
Так закончил жизнь темник Ногай, перед которым трепетали ханы и императоры, дружбы с которым искали даже мамлюкские султаны далекого Египта.
А для князя Даниила Московского смерть темника Ногая открыла долгожданные возможности. Рязанский князь Константин Романович удерживал за собой волости по Москве-реке лишь милостью и благорасположением Ногая. Теперь Константину надеяться не на кого!
И еще одно оказалось кстати для Москвы. Спасаясь от гнева хана Тохты, в Рязанское княжество прибежали со своими ордами некоторые мурзы Ногая. Князь Константин выделил им дворы в городах и земли под пастбища. Оттого умножились ордынцы в Рязанском княжестве, и начали роптать рязанцы на своего князя, что-де он привечает ордынцев, а о своих людях забыл…
А в других княжествах заговорили, что Константин-де готовит новую ордынскую рать. Выходило теперь, что воевать с Константином Рязанским — дело богоугодное, оправданное, ибо война та будет не усобной, но ради защиты христиан от неверных ордынцев, на Рязани поселившихся…
Так и намекнул на княжеском совете большой воевода Илья Кловыня:
— Если соберемся с Рязанью воевать, то надобно объявить людям, что против ордынцев идем, на русскую землю севших…
— Объявим, когда время придет. А пока — рано… — задумчиво проговорил Даниил и, заметив удивленные взгляды, повторил решительно: — Рано!
Даниил Александрович хорошо понимал недоумение своих думных людей. Москве уже тесно в прежних границах, распирала их молодая буйная сила! Раздвигать нужно московские рубежи! Говорено о том было не раз и не два, и бояре вспомнили эти разговоры. Но нужно быть осторожным. Тверь с севера нависла. Не воспользуется ли князь Михаил, дружба с которым уже обернулась соперничеством, уходом московского войска на Оку? Не вмешается ли великий князь Андрей, для которого усиление Московского княжества горче горького? Нельзя начинать войну без верных союзников. А где их найти, верных-то?
И мысли Даниила опять возвращались к князю Довмонту Псковскому.
Выходец из Литвы, ставший на службу славному городу Пскову, князь Довмонт был верным человеком. Жизнь его была прямой, как взмах меча, и, как разящий удар, однозначна. Довмонт любил повторять: «Враг — это враг, а друг — это друг, даже если дружба оборачивается смертельной опасностью, потому что обмануть друга — то же самое, что обмануть самого себя, а обманувшему себя — как жить?» Повторял не для себя, а для других, потому что для самого Довмонта сказанное было бесспорным — так он жил…
Весь смысл жизни Довмонт видел в защите города, вверившего ему свою судьбу. Под знаменем князя Довмонта псковские ратники громили немецких рыцарей, и летописцы, извещая о победах Довмонта, неизменно добавляли, что воевал он за правое дело.
Случалось, что имя Довмонта надолго исчезало из летописей. Но это молчание было красноречивее иных слов. Оно означало, что немецкие железноголовые рати, устрашившись меча Довмонта, на время оставляли в покое псковские рубежи.