Мастерская Анастаса светлая и просторная. Но везде, на полу и полках, где разложен всевозможный инструмент, и даже на спальном ложе мастера лежит мучным налётом мраморная пыль и крошка.
Анастас не раб. Но у него нет семьи, и живёт он здесь же, в мастерской.
Петруня спит в мастерской на куче хлама в углу. Работа его пока несложная, знай присматривай, как резец Анастас держит и как молоточком ударяет.
— Учись, рус Петра, — подбадривает мастер.
Иногда Анастас разведёт какой-то белый порошок, замесит, как тесто, и они с Петруней лепят фигуры животных или статуи. Анастас доволен учеником, умелец, каких редко сыскать.
Кое-когда спускался в мастерскую хозяин в хитоне, походит, поглядит и снова уйдёт.
Наконец наступил день, когда Петруня с Анастасом направились на площадь Августеона. Было уже за полдень, но жара не спадала. Улицы круто поднимались вверх, потом снова спускались лестницами. Петруня сообразил, что город стоит на холмах. И дома строятся здесь чудно, каждый на своей площадке, выступом.
С высоты холма виднелось море. Издали оно синее и тихое. Даже несмотря на жару, в городе людно и шумно. Константинополь оглушил Петруню. Анастас вёл его долго. Они прошли длинную, мощённую плитками улицу, сплошь усаженную зелёными деревьями, за которыми выглядывали огромные каменные здания с окнами чуть не на полстены, мраморными подъездами и колоннами, булочными, откуда маняще пахло печёным хлебом, с просторными лавками и дремлющими купцами у дверей.
Нередко встречались церкви. Некоторые были побольше тех, что видел Петруня в Киеве. Крыши на них что шишаки боевые на воинах и позолотой отливают на солнце, как княжий шелом.
Идёт Петруня, любопытствует молча. Незаметно вышли они на площадь, мощённую мрамором. И тут Петруня рот от удивления открыл. Хоромины, куда там княжескому, одни больше других и всё какими-то чудными переходами, мостками меж собой соединены. Окружённые железными решётками, они утопают в зелени и цветах.
То, рус Петра, дворец базилевсов, — пояснил Анастас. — А то, вишь, изваяние базилевса Юстиниана.
В центре площади на огромном мраморном основании высилась высокая бронзовая колонна. На её вершине гордо сидел на коне в доспехах и мантии бронзовый Юстиниан. Левой рукой он зажал земной шар, увенчанный крестом, а десницу[41] простёр на восток. Весь форум Августеона украшали колонны, портики, а за ними высились стройные ворота.
Долго не мог прийти в себя Петруня. До чего же красиво. Замер, и только глаза сами собой медленно ползают с одного на другое. А вокруг люд сновал, смеялся и шумел, кричал и ругался.
Анастас присел рядышком на корточки, передохнул. Потом тронул Петруню за руку, промолвил:
— Пойдём, рус Петра.
На полу разостлан лист пергамента. Ползая на четвереньках, Анастас выводит на нём замысловатые линии и кружочки. Петруне мудрено, но мастер поясняет:
— Сие план кириакона[42]. Дом Господень будет. Сие, гляди, фундамент, на нём весь храм стоит, а посему крепок должен быть. Это апсида[43]. А это своды и купола.
Петруня тоже опустился на колени, так лучше следить за рукой Анастаса, запомнить, что к чему.
Для зодчего сей план что папирус. По нему из камня зодчий почнёт строить и узорочьем украшать, — говорил Анастас.
— Ты, Анастас, зодчий? — спросил Петруня.
— О да! — с гордостью подтвердил мастер и добавил: — И ты, рус Петра, тоже станешь зодчим.
Ночью Петруне приснился Киев. Они с мастером Анастасом на пустыре место размерили под шнур, по углам и по диагонали. А потом, не успел Петруня опомниться, уже стоит храм готовый. И будто это не какой-нибудь храм, а сама десятинная церковь. И попом в ней тиун Чурило, а дьякон — воротний мужик.
Сон на невидимых крыльях перенёс Петруню на берег Днепра, к перевозу. Паромщик, дед Чудин, выспрашивал его о житье на чужой стороне. Петруня плакал и просился домой.
Пробудился он, но в думах ещё долго блуждал по Киеву.
И сидели сыновья Владимира на своих столах: Ярослав в Новгороде, Святополк в Турове, в далёкой, порубежной Тмуторокани Мстислав, у древлян Святослав, в лесном Муроме малолетний Глеб… Копьями длинными, мечами острыми, стрелами калёными крепить бы им землю Русскую, край отчий…
В низкой и тесной каморе полумрак и сырость. Законопаченные болотным мхом голые стены потемнели от времени. Вплотную к слюдяному оконцу прилепился одноногий столик, рядом накрытое грубым холстом узкое дощатое ложе.
День едва начался, а епископ Колбергский Рейнберн, худой, выбритый до синевы старик, одетый в чёрную сутану, уже склонился над листом пергамента. Епископ морщится, и кожа на лбу собирается в складки. Он обмакивает тростниковую палочку в бронзовую чернильницу, аккуратно выводит:
«…С того часа, милостивый король, как по вашему изъявлению покинул я отчизну, землю Польскую, и стал проживать на Руси в граде Турове святым духовником и наставником при распрекрасной Марысе, дочери вашей и жене князя Святополка, дела мои и помыслы обращены к тому, чтобы приобщить молодого русского князя к нашей латинской вере, наставить его на путь истинный, в любви к вам и нашему отечеству…»
Рейнберн пожевал тонкие бескровные губы, снова обмакнул тростниковую палочку в чернила:
«…В том многотрудном деле я уповаю на Господа, который укрепляет мой разум и облегчает мне путь к душе князя Святополка…»
Тихо в каморе, только поскрипывает тростниковая палочка по пергаменту да иногда сухо закашляется епископ.
«…А дочь ваша, любимая Марыся, в истинной вере устойчива и к ней мужа своего склоняет, хотя князь Святополк держит при себе духовника веры греческой — пресвитера[44] Иллариона.
Проведал я доподлинно, что тот Илларион к Святополку приставлен князем Владимиром для догляда, ибо нет ему веры от киевского князя».
Епископ затаил дух, рука перестала выписывать значки. Ему показалось, что буквица «О» вдруг ни с того ни сего подморгнула и насмешливо выпятила губу, ну точь-в-точь, как это делает пресвитер Илларион.
— Наваждение? — прошептал Рейнберн и зло сплюнул, нажав на тростниковую палочку.
Чернила брызнули по пергаменту.
— О, Езус Мария! — вскрикнул епископ и, отложив перо, заторопился слизнуть чернила языком.
Во рту стало горько. Рейнберн набрал щепотку песка, присыпал написанное и, свернув пергамент в трубочку, кликнул дожидавшегося за дверью молодого монаха:
— Доставишь в руки короля, сын мой!
Монах приподнял сутану, упрятал письмо в складках не первой свежести белья, с поклоном удалился. Рейнберн долго стоял не двигаясь. Мысль перенесла его на берега Вислы, в далёкую пору отрочества. Епископ увидел на миг родную деревню и себя совсем юным… В туманном воспоминании промелькнуло лицо женщины. До боли знакомые черты. Кому принадлежали они? Да матери же!
«Рейнберн!» — позвал его ласковый голос. Епископ вздрогнул, очнулся от дум. Ну конечно же ему почудилось. Ведь тому минуло более полувека, как мать покинула этот грешный мир.
Накинув капюшон, Рейнберн толкнул дверь и сразу же попал под косые струи дождя. Небо обложили тяжёлые тучи, было пасмурно и зябко. Пересекая двор, пробежала босиком дворовая девка. В одной руке она несла бадейку, другой придерживала край мокрого сарафана, из-под которого выглядывали красные от холода ноги.
Проводив взглядом молодку, епископ миновал пузырившуюся лужу, ступил на княжье крыльцо.
Дождь монотонно барабанил по тесовой крыше, хлестал в подветренную, сложенную из вековых брёвен стену. Ветер налетал рывками, разбивался о старый княжеский дом.
В пустой трапезной у горящей печи сидит на низком креслице княгиня Марыся. Бледные тонкие черты лица печальны. Из-под полуприкрытых длинных ресниц она следит за шагающим по-журавлиному из угла в угол высоким Святополком. Движения у него быстрые, суетливые, а рот не знает улыбки. Сросшиеся на переносице брови делают князя постоянно суровым. Вот он остановился напротив пресвитера Иллариона, хрипло заговорил:
— В Святом Писании сказывается: позвал Господь Моисея на гору Синайскую и изрёк ему заповеди. То десятисловие Моисей записал на скрижалях[45], и дошли они до дней наших. Одна из них гласит: «Не убий!» Так ответствуй, отче, как же вяжется она с деянием великого князя Владимира? На нём кровь брата его, а моего отца Ярополка!
Чёрный лохматый Илларион скрестил руки на широкой груди, рокочет басом:
— Делами диавола, сын мой!
Святополк отскочил, замахал рукой:
— Так ли? А заповедь — не желай жены ближнего своего? Князь-то Владимир, Ярополка смерти предав, добро и жену его на себя взял!