— вы ведь и меня лишили любви, лишили рода… Гадюка он! Пусть угаснет его род!
— Ты сам понимаешь, как это страшно, господин, — тихо сказала она.
— А что ты сделала для меня хорошего? — наклонился он к ней. — Убийство Якуба? Упрямство? Выстрел в брата? Яд? Другой стер бы вас с лица земли.
Казалось, женщина вот-вот заплачет. Но я не слышал более трогательного голоса, чем тот, каким она заговорила:
— А ты помнишь, как мы собирали купальницы и калужницы? Мне было тринадцать, ты — немного старше. Ты привез меня в лес на своем коне. И я чувствовала спиной руку, которой ты меня держал, такую твердую руку… Или когда ты принес мне крылья сизоворонки, чтоб я могла нарядиться мятлушкой? [15]
— Ты была мне как сестра… Но я не прощу вам с Кизгайлой, что вы под замком держали Ирину.
— Тогда убей меня. Это все я.
— Я не воюю с женщинами, — сказал он, — я нобиль, и нас трое, чей род остался.
И вдруг я услышал его шаги.
— Цхаккен, — сказал он, появившись на пороге (я стоял, повернувшись спиной к двери), — позови Лавра.
Нахмуренный Лавр прошел в библиотеку, и я услышал голос Ракутовича:
— Видишь этого парня? Нравится он тебе?
— Да, он очень похож на тебя, Роман.
— А она тебе нравится?
— Да, пани очень пригожа.
— Так решай, если хочешь, я сейчас же, здесь сделаю его дворянином. Это будет последний дворянин.
— Ты не хочешь выслушать меня, Роман, — с укором сказала она.
— А ты бери ее в жены. Будешь держать этот замок моей рукой на случай, если нужно будет отсидеться.
Я видел упрямую спину Лавра. Потом этот молокосос вздернул подбородок и с упреком, явно желая уколоть, сказал:
— Нет, господин. Куда уж вороне… Да и не хочу я дворянином быть.
И Роман понял упрек.
— Тогда иди, — сказал он сурово, — и жди приказа.
Они остались одни. А дверь по-прежнему была приоткрыта. Не очень-то они заботились о сохранении тайны.
Теперь говорила пани Любка:
— Ты так и не понял меня. Ничего не понял. Ведь это я виновата во всем. Я не позволила Алехну отдать тебе Ирину. Я не могла. — И я с ужасом услышал слова, которые слетели с ее губ: — Тебя я люблю, ты единственный мой, желанный… А ты не смотрел на меня: сестра и сестра. Кизгайла спросил о моем согласии… Как я могла… своими руками отдать. — Голос ее прервался. — Роман, прости мне мой грех. Это все я. Но я не могла иначе…
Роман молчал, сурово глядя в сторону. Я видел его крутой лоб, нахмуренные брови. Потом он сказал:
— Другая никогда в таком не созналась бы. Одна ты… Поэтому и не могу я тебя ненавидеть. И любить тебя это твое признание мне не помешало бы…
— Роман… — сказала она.
Он молчал, и она произнесла еще тише:
— Так возьми же ты меня. Неужели не понимаешь, неужели слепой?
— И тебе не противно, что я без любви буду лежать с тобой?
— Я люблю тебя, — сказала она. — Не все ли равно?
— А Ирина? — глухо спросил он.
— Ты ее не увидишь, господин. Их, наверное, уже заточили в темницу в Могилеве.
Он встал и повернулся к женщине спиной. Она не видела его лица, но я-то видел. У него были глаза оленя, зовущего любовь, которую погубил стрелок. А он, не зная этого, все зовет ее, и в глазах недоумение, обида и неутоленная нежность.
— Что же ты, господин?
— Нет, — сказал он. — Я с тобой не могу быть. Со мной ни одна не была с той поры.
Голос его немного окреп.
— Но первое, о чем ты просила, я не помешаю тебе выполнить. Бери хоть Лавра. Если ребенок родится в срок, никто не осмелится думать, что его отец не Алехно. Не знаю только, зачем я делаю это. За твою правду? Или жаль тебя? Или я глуп?
— Спасибо и на этом, — сказала она горько. — Не даешь любви, но даешь хлеб.
Ракутович сделал шаг ко мне, остановился:
— Швейцарец, пропусти сюда этого парня. Мести не будет. Род не умрет, — и добавил: — И может, даже будет преследовать моих потомков.
— Каких, господин?
Он встряхнул головой.
— Я приду в ее тюрьму, — со страшной уверенностью сказал он. — Выжгу все замки. Конским хвостом пепел размету. С мечом или в цепях — но приду. Живой или мертвый — возьму. Я ее возьму с Могилевом, со всей нашей землей, со свободой или смертью.
— Со смертью? — вскинула она брови. — Не веришь, значит?
— Нет, но биться буду даже без веры. Дело не только в Ирине.
— Но почему не веришь?
— Уже вторая старуха нагадала, что Ирина никогда не увидит меня. А сегодня то же кричал Кизгайла.
— Он клялся панством, — грустно улыбнулась она, — а ты ведь собираешься его извести, это панство.
— Нет, — сказал он, — чуда не будет. Неправду так быстро не изничтожишь. Разве что потрясу вас немного.
— Зачем же ты шел тогда?
— Думаешь, не знаю, что осужден на смерть? Знаю. Людей жаль. Землю дедов жаль.
— Тогда сдайся… Сдайся, милый.
Он улыбнулся, как взрослый над неразумным дитем, чуть иронично и снисходительно.
— Не-ет, такое я и правнукам запрещу. Если нету счастья для себя, для соседа — зачем беречь голову? Тогда ее умышленно ломать надо. — И добавил:
— Биться надо до конца, до клыков, до последнего хрипа. Вы этого не поймете, вы изнеженные. У вас и души стали не те.
— Роман, — сказала она, — мне жаль тебя, мне страшно за тебя. Меня-то ты зачем пощадил?!
— Зла и так — море. Не мне его умножать. Живи. Может, совесть пробудится?
— Врага помиловал, — сказала она.
— И в самом деле, ты ведь самый страшный мой враг.
— Этот враг любит тебя, — чуть слышно произнесла она.
Но он уже встал, поднял и ее, поставил перед собой.
— Прощай, ворогиня. Бог с тобой.
И поцеловал ее в голову.
Я слышал его шаги по коридору, слышал его короткий разговор с Лавром, слышал, как Лавр попытался было его в чем-то укорять и как Роман на него прикрикнул. И слышал я потом тихую беседу юноши, подобного архангелу, с пани Любкой. И слышал, как эти голоса становились все мягче. Я только не понимал, почему она его называла Романом. Разве что похожие? Но потом я отошел от двери. Мы тоже любопытны только до определенной границы…
…А утром мужицкий царь выступил из замка в поход. Его войско, возросшее на треть, вооруженное нашим оружием, закованное на четверть в наши доспехи, стало воистину грозным. Валила конница, везли пятнадцать пушек, снятых с крепостных стен, скрипели телеги со снаряжением.
Косы. Вилы. Пешни.
И я знал, что этот человек за две недели превратит охотников в стрелков, крестьян — в боевых молотильщиков, углежогов, привыкших к пешням, — в копьеметателей.
И всех превратит в воинов.
Перед тем как выступить из замка, он подъехал ко мне, по-прежнему в багрянице, по-прежнему на белом коне, поднял руку в железной перчатке и указал на замок:
— С тобой люди остаются. И баба. И крепостные стены. Береги и ворот передо мной не закрывай. Зимовать приду.
Глаза его горели.
— Сберегу, господин, — сказал я. — И ворот не закрою. И другому не позволю.
Он кивнул мне головой и поскакал за своим войском.
Мелькнул вдали багряный плащ. А потом все заслонила туча пыли.
Ни за что на свете я не согласился бы в другой раз стоять на стенах против этого человека!
Жалуйся, звон!
Без надежды на чудо,
Преданный кату,
Стою во мгле,
Отвергнутый богом,
Отвергнутый людом,
Отвергнутый солнцем
На этой земле.
Колокол, бей!
Лишь любви трепетанье,
Песню мою,
Слепую от мук,
Пока в груди
Не угаснет дыханье,
Не уроню из беспалых рук.
Баллада о багряном воителе
Исчезли. Рассеялась пыль.
И над Кистенями потянулись ленивые и погожие дни. В замке кроме меня и небольшой охраны почти не было мужчин. Да и в деревнях остались почти только одни бабы.
Отшумел май, отзвенело кузнечиками лето, отшелестел ноябрь. А потом начались снега, синие, волчьи, бесконечные.
За эти месяцы произошла лишь одна неожиданная история. Я женился. Окрутила меня та самая дочь воротного стража, Дарья. Парни мои не захотели сидеть и ушли. Осталось человек десять из тех, кто был, подобно мне, в годах и не желал таскать свою шкуру по грязным полям под свинцовым дождем. Большинство тоже переженилось. И началось тихое житье с хорошей едой, да питьем, да тишиной.
Жена попалась покладистая, не сварливая. Да я и сам такой. Так что жили мы хорошо, по-божьи. И я начал вставать ночью, чтоб поесть, и привык к их охоте, и говорил с ними на их языке. И начал даже привыкать к их бане, хотя и не поднимался высоко на этот их ужасный полок…
А вокруг выли вьюги, да заяц пятнал снег следами. Изредка доходили слухи о крестьянской войне, но странники так их перевирали, что и верить не хотелось.
Ракутович не пришел зимовать, как обещал.
Никто не пришел к нашим теплым печам. Никто не пришел и потом, когда зима начала чахнуть и исходить оттепелями.
Мы узнавали, что замки продолжают падать, что всех дворян объял жестокий ужас, что неудержимы и победоносны, как раньше, мужичьи полки. Да и как им было не быть храбрыми? Ведь сама смерть была лучше такой жизни.