не мог узнать, что с ним. Это тем более странно, что вчера, ложась спать, он был в лучшем настроении, смеялся, шутил… Потом он лёг, а утром встал бледный, вспотевший, уставший, на себя непохожий, так что я хотел послать к пану Струсю или другому лекарю, но он крикнул, что в нём не нуждается. Всё то время, когда одевался, он задумчиво вздыхал, что не входило в его привычку. Сегодня днём эта облачность ещё не прошла.
Дзерговская и Собоцкий поглядели друг на друга, спрашивая. Маршалек стоял, прислушиваясь, не услышит ли грохот кареты архиепископа, которую ожидал. Но тихо было вокруг, только со двора долетали смех, песни и говор.
В одидании прошло четверть часа, когда наконец вдали застучало, и маршалек вместе с Собоцким поспешил навстречу своему пану, а обе женщины одни остались в зале, только немного приближаясь к порогу. Факелы мелькнули у окон, архиепископ прибыл.
Через мгновение его красивая фигура появилась в дверях, но такая пасмурная, с выражением какой-то тревоги и сурового беспокойства на лице, что пани Дзерговская испугалась.
– Что с вами? – спросила она.
– Что со мной! – произнёс епископ, принуждая себя к улыбке. – А кто вам говорит, что со мной что-то случилось?
– Это по лицу видно.
– Лицо лжёт подчас, как и уста, – воскликнул Гамрат. – Уставший человек кажется озабоченным, изнурённый – грустным…
В те минуты, когда архиепископ входил в столовую залу через одни двери, через другие уже тиснулось туда из боковых комнат ожидающее его каждый день обычное общество. Духовные лица, наряженные так, точно не были ими, светские, одетые по-итальянские, по-гусарски, по-венгерски, по-немецки, два карла, шут, всё это вкатилось вместе.
Маршалек, который уже, должно быть, получил приказ, тут же начал приносить миски на стол, а Гамрат уже шёл к кувшинам, из которых слуги начали поливать руки водой. Затем и дамам, и другим гостям подставляли миски и подавали полотенце.
Весёлый говор разошёлся по освещенной и блестящей от серебра и венецианского стекла зале. Однако все, поглядывая на епископа, одинаково видели, что он был не таким, как обычно. Это плохое настроение обычно приписывали тому, что и старая королева, и Гамрат были побиты в деле брака молодого короля.
Женили его, помимо их воли, – обещались бури и тяжёлые битвы.
Когда Гамрат занял своё место, рядом с которым по обе стороны поместились Дзерговская и Собоцкая, а другие также заняли стулья согласно должности, запах полевки разошелся по комнате и в течение какого-то времени был слышен только лязг ложек и звон мисок, соприкасаемых с ними.
Архиепископ, едва коснувшись еды, бросил её, приказал налить себе вина, выпил, не мешкая, и сел, оперевшись на руку.
Привыкшие всегда видеть его на пирах возбужденным, призывающим к веселью, радостным, удивленные, толкали друг друга локтями.
– Что с ним?
На этот вопрос никто не мог ответить, потому что таким его никогда не видели, таким он никогда не бывал.
Дзерговская начала его тихо расспрашивать. Он глядел на неё сверху, хотел мягко улыбнуться, но только сделал гримасу и сказал:
– Плохо себя чувствую. Сам не знаю, что со мной. К меланхолии я не имел никогда склонности, ипохондриком меня никто не видел, скорее холериком иногда… Это пройдёт и постепенно сотрётся. Будьте в хорошем настроении, чтобы я ему радовался, когда собственного не имею.
– Вы так говорите, – ответила Дзерговская нежно, – хорошо это для других, не для меня, которая имеет счастье хорошо знать вас. Какая-то хандра вас донимает и, должно быть, невероятно тяжелая, когда стала так заметна.
Гамрат вздохнул, ничего не отвечая.
Поэтому и Дзерговская, Собоцкий и маршалек, и все те, которые были очень заинтересованы в том, чтобы видеть пана веселым, начали шептаться, крутиться, выдумывая разные способы.
Тогда вышел итальянский лютнист и, побренькивая на струнах, занял место под окном, начав петь старую песню, которую любил архиепископ, потому что напоминала ему молодые годы, проведенные в Риме при Целке. Гамрат поглядел на лютниста, его лицо облила какая-то тоска… и слушал песню.
Его лицо не прояснилось.
Лютнист окончил пение, кубок ему подал сам Гамрат, благодаря, а за столом царила тишина. Те, кто обычно тут главенствовали, сегодня чувствовали себя бессильными.
Затем выступил из угла шут, которого звали Покжиком, что означает то же самое, что по-итальянски Мандрагора, поскольку в неказистой его фигуре усматривали какое-то сходство с этим дивным растением.
Кривой, на кривых ногах, отвратительно горбатый, с большой и бесформенной, как горшок, головой, Покжик славился, если не едким остроумием, то большим цинизмом, который также данное ему имя оправдывал.
Приблизившись к столу, Покжик начал дурачиться… у нескольких человек пробудил смех, но Гамрат, казалось, его не слышит и не понимает. Напрасно он усердствовал придумать ещё более смелые номера, все остались без результата.
– Что это с тобой, отец наш добрый? – спросил он, влезая к нему почти под локоть.
– Ты хотел бы, чтобы я, как ты, был безумным? – спросил Гамрат.
– Толика безумства и умным мужам не повредит, – ответил Покжик, – особенно во время застолья. Ну, смотрите, не только вы грустный, но все потемнели… как будто зашло солнце и сумрак упал на землю.
Архиепископ сделал движение рукой, а потом ею потер уставшее чело и отвернулся от шута.
– Хм! – сказал Покжик на ухо Дзерговской. – Вы скорее, чем я, поможете от меланхолии, я умываю руки…
И он отошёл от стола.
Тот и этот из гостей, особенно те, что больше верили в своё остроумие, начали громко высказывать то и это, думая, что хмурого и задумчивого расшевелят. Не помогло ничего.
Этот ужин, что должен был всех развеселить, прошёл грустно, а под конец его лица нахмурились, и когда снова дошло так до мытья рук, царило тревожное молчание.
Даже для Дзерговской Гамрат не имел тех сладких слов, которыми привык её кормить.
Поэтому сразу после более короткого, чем обычно, пиршества, гости начали собираться к выходу. Тот и этот прощался и исчезал, недовольная Дзерговская с сестрой попрощалась с Гамратом, который их не задерживал, и села в карету.
Только Собоцкий остался, отправив их, с сильным решением расспросить архиепископа и выйти из этой тревожной неопределенности, в которую его ввела необычная пасмурность.
Когда женщины уехали, гости разошлись, а Гамрат остался один с домашними и Собоцким, он кивнул ему и из пустых комнат повёл за собой в тихую, маленькую каморку, которая примыкала к спальне.
Это было его излюбленное гнездо, в которое только самые близкие имели доступ; всё было выстелено коврами, вокруг окружено мягкой широкой лавкой, очень тихое, комфортное и чужим недоступное.
Архиепископ занял