Во время этой бойни Генрих поспешил уехать, он прямо бежал. Его охватывало отчаяние, так как о нем шла дурная слава и он вынужден был марать свое имя только потому, что наместник ни перед чем не останавливался. Бирон же пребывал в уверенности, что города из одного страха не откроют свои ворота перед его врагом. Справедливость губернатора и строгая дисциплинированность его войска, о которых вначале шла молва, должны были, по замыслу Бирона, перейти в жестокость; да, он избрал наилучший путь для того, чтобы имя Генриха стало столь же ненавистным, как и его. Генрих это понял и, убегая во время уничтожения трехсот пленных, решил отныне поступать иначе, чем его вынуждал заместитель.
Оз принадлежал к числу тех непокорных городков, которые и слышать не хотели ни о каком подчинении и упорно не впускали губернатора. В сущности, противились только старшины да некоторые горожане, у которых было побольше земли и на которых работала беднота. Простой люд был на стороне короля Наваррского, ведь он заходил в хижины бедняков и любил их дочерей. За это любили и его. И бедняки, наверное, открыли бы перед ним городские ворота, но не могли из-за гарнизона, который подчинялся богатым. Сопротивление бедняков вызывало среди богатых недоверие друг к другу. Каждый заранее обеспечивал себе лазейку на случай сдачи города. Так, аптекарь говорил своему соседу-седельщику: — По секрету, сосед! Ты знаешь, кто поставляет королю Наваррскому сладости? Его аптекарь в Нераке, некий Лалан; а ведь это я продал ему рецепт.
— Сосед, — отвечал седельщик, — в точности так же обстоит дело и с кожаным футляром для королевского кубка. Футляр надо было починить, но никто не должен был знать об этом, ибо в кубок, который не находится под запором, легко можно подложить отраву. И вот придворные короля принесли этот футляр мне, — докончил седельщик уже шепотом.
Вместе с тем один намотал себе на ус секрет другого, который тот неосторожно выболтал, — на случай, если маршал Бирон успеет заявиться до того, как прибудет король Наваррский; тогда каждый, кроме него самого, будет сурово наказан. Какой-то женщине привиделся во сне ангел, он возвестил ей о прибытии маршала, и она орала об этом на весь рынок. Поэтому ее муж оказался бы в особенно опасном положении, если бы губернатор прибыл раньше. Муж был возчиком и однажды принял в уплату от деревенского трактирщика вексель господина д’Обинье. Ибо в этом трактире когда-то закусывал король Наваррский; на самый крайний случай вексель мог послужить возчику защитой.
Кое для кого городские ворота все же открывались: поэтому Генрих знал и о несогласиях среди граждан, и об их страхах. Гарнизон был невелик, после неудач Бирона он считался малонадежным. Губернатор отобрал пятнадцать дворян, которым приказал сопровождать его; поверх панцирей на них были надеты охотничья кафтаны: так легче было проникнуть в город незаметно. Но едва Генрих очутился внутри, как один из солдат крикнул: «Король Наваррский!» — и перерубил канат, удерживавший опускную решетку. В ловушке оказались пятеро: Генрих с Морнеем, господа де Батц, де Рони и де Бетюн. Тотчас забили в набат, население схватилось за оружие и стало угрожать пятерым отважным молодым людям.
Передовой отряд горожан состоял из пятидесяти человек, король Наваррский двинулся прямо на них, держа в руке пистолет, и одновременно начал говорить, обращаясь к своим четырем дворянам: — Вперед, за мной, друзья и товарищи! — Он говорил не столько для них, сколько для добрых людей — жителей Оза, которых хотел остановить и напугать. — Вперед, за мной! Будем мужественны и решительны, ибо от этого зависит наше спасение! Следуйте за мной и делайте то же, что и я. Не стрелять! — крикнул он особенно громко и как будто все еще обращаясь к своей четверке. — Опустите пистолеты, не цельтесь! — А толпа вооруженных горожан слушала, разинув рот, складную речь этого короля, находившегося в столь великой опасности, и стояла, словно оцепенев. Два-три голоса, правда, крикнули: — Стреляйте в красную куртку! Это же король Наваррский! — Но никто еще не успел опомниться, как Генрих на всем скаку въехал в толпу. От страха она распалась на двое и отступила.
В толпе раздалось несколько ружейных и пистолетных выстрелов. Вскоре в тесной улочке началась свалка — это простой народ, любивший короля, накинулся на стрелявших. Те и слегка струсили; еще в начале схватки они вцепились друг другу в волосы, ни один не желал признаться, что стрелял именно он. Генрих спокойно ждал: очень скоро старшины, или, как они назывались, консулы, бросились ему в ноги и загнусавили, точно литанию пели:
— Сир! Мы ваши подданные, мы преданные ваши слуги. Сир! Мы ваши…
— Но вы целились в мой кафтан, — возразил Генрих.
— Сир, мы ваши…
— Кто стрелял в меня?
— Сир! — умолял его какой-то горожанин в кожаном фартуке. — Мне давали чинить кожаный футляр от вашего кубка! В заказчиков я не стреляю.
— Если уж непременно надо кого-нибудь повесить, — посоветовал другой, с перепугу набравшись смелости, — тогда вешайте, сир, только бедняков: их, по нашим временам, развелось слишком много.
Генрих во всеуслышание заявил о своем решении: — Я не отдам города на ограбление, хотя таковы правила и обычаи и вы, конечно, этого заслужили. Но пусть каждый пожертвует беднякам по десять ливров. Сейчас же ведите сюда вашего священника и вносите деньги ему!
Приволокли старика-настоятеля и попытались немедленно всю вину свалить на него. Это он-де внушил жене возчика, будто ангел с неба возвестил прибытие господина маршала Бирона, а не господина короля Наваррского, и только по дурости своей они заперли городские ворота. Они настойчиво требовали, чтобы старец искупил вину города. Если уж не их и даже не бедноту — пусть хоть одного вздернут на виселицу; жители Оза никак не хотели расстаться с этой мыслью. Генрих был вынужден решительно заявить: — Никого не повесят. И грабить тоже не будут. Но я хочу есть и пить.
Этим случаем немедленно воспользовался один трактирщик и накрыл столы на рыночной площади — для короля, для его свиты, для консулов и состоятельных граждан. Генрих потребовал, чтобы поставили стулья и для бедняков. — У них денег хватит, ведь вы же им дадите. — Бедняки не заставили себя ждать, но самому Генриху никак не удавалось добраться до своего места из-за бесконечного множества коленопреклоненных: каждый хотел удостовериться, что его жизнь и его добро останутся в целости. Других-то пощадили, а меня? А меня? Это было полное отчаяния нытье людей, которые никак не могут постичь, что же такое происходит, и глазам своим не верят, хотя и видят, что спасены; воспоминание о том, к чему они привыкли, все вновь и вновь лезет в их одуревшую голову. Да тут можно совсем потерять душевное равновесие, а без него человеку жить нельзя.
Возчик, жене которого привиделся ангел, растерянно топтался на месте и спрашивал каждого: — Что же это такое? — Все настойчивее, чуть не плача, но жмурясь, словно ему предстало целое воинство ангелов и ослепило его, спрашивал он: — Что же это такое, что тут происходит? — И наконец какой-то коротышка-дворянин в зеленом охотничьем кафтане ответил ему:
— Это человечность. Великое новшество, при котором мы сейчас присутствуем, называется человечностью.
Возчик вытаращил глаза и вдруг узнал господина, чью долговую расписку принял в уплату от трактирщика. Он извлек ее из кармана и осведомился: — Не оплатите ли вы это, сударь? — Агриппа поморщился и повернулся спиной к своему кредитору. А возчик удалился в противоположном направлении и, потрясая руками над головой, стал повторять новое слово, которое он услышал, но никак не мог уразуметь. Оно заставило его усомниться в прочности столь привычного мира долговых обязательств и платежей: да, это слово повергло его в смертельную меланхолию. И на одной из балок своего сеновала он повесился.
А на рыночной площади пировали. Девушки, приятно обнажив руки и плечи, подавали кушанья и вино, и гости горячо их благодарили, ибо перед тем не сомневались, что для них уже настал последний час. В их разговорах мелькало новое, только что услышанное ими слово, и они произносили его вполголоса, словно это была какая-то тайна. Но они с воодушевлением пили за молодого короля, который без всякой их заслуги даровал им жизнь, пощадил их имущество да еще с ними вместе обедает. Поэтому они решили навсегда сохранить ему верность и усердно в этом клялись.
Генрих решил, что он действовал правильно и послужил своему делу. Смотрел он и на людей. И так как ему уже не нужно было завоевывать их, покорять, обманывать, он в первый раз взглянул непредвзятым взором на эти бедные человеческие лица, еще так недавно искаженные гневом и страхом, а теперь такие неудержимо счастливые. Генрих сделал знак своему другу Агриппе, ибо знал, что у того уже готова песня. Агриппа поднялся. — Тише! — стали кричать вокруг. Наконец все затихли. Он запел и каждый стих пел дважды, причем во второй раз все подхватывали в бодром и быстром темпе псалмов: