— Ты не завирайся. Князь Куракин читал при всех в дому герцога стихи твои о самохвальстве моей персоны.
— То не про вас! — клялся Тредиаковский. — Осуждая самохвальство и себялюбие в эпиграмме, я личностей не касался, а лить желал порок в людской породе исправить.
Волынский обругал его и сказал:
— Расстаться с тобой не хочу, прежде еще не побив!
Тредиаковский просил министра сжалиться. «Однако не преклонил его сердце на милость, так что тотчас велел он меня вывесть в переднюю и караульному капралу бить меня еще палкою 10 раз, что и учинено. Потом повелел мне отдать шпагу».
На прощание Волынский объявил поэту:
— Вот теперь ползи и жалуйся кому хочешь, а я свое с тебя взял и гнев на Куракина потешил вволю…
С этим караул от поэта убрали. Иди куда хочешь.
Пошел профессор элоквенции, шпагу под локтем держа.
Наташка дома заждалась, изнылась вся, любящая.
— Ох, милая! — сказал он ей. — Таких дорогих стихотворений, как вчера, не писывал я еще ни разу в жизни. И богато же расплатились за талант мой…
Глянь на спину!
Он сел к столу и составил завещание: после побоев ему казалось, что не выживет. Из Академии прислали врача Дювернуа, который осмотрел увечья и заявил, что побои основательны, но не смертельны. С этим утешением Тредиаковский и продолжил работу над ответом Ломоносову… Он боролся с ним, как старый гладиатор против юного, понимая свое неизбежное поражение.
Уж на челе его забвения печать,
Предбудущим векам что мог он передать?
Страшилась грация цинической свирели,
А перста грубые на лире костенели.
Свой ответ Ломоносову отнес в Академию, чтобы та на казенный счет переслала его во Фрейбург.
— Для пресечения, — сказал Данила Шумахер, — бесполезных споров отправлять критик не следует, да и деньги за перевод куверта по почте пожалеть для иных дел надобно…
Тредиаковский вернулся к столу. Рожденный близ ключа Кастальского и помереть должен на самой вершине Парнаса! Нектар души своей он рассеял по цветам, которые увядали раньше срока. Тредиаковский проживет еще очень долго, но счастлив в жизни никогда не станет… Не жизнь у него была — трагедия!
Мороз — не приведи бог! А солдат русский, одетый по образцу европейскому, хаживал в мундирчике, не имея ни шинели, ни овчины, шляпа фасона глупейшего не грела голову, оставляя уши открытыми. Чулки и гетры ног от холода не защищали… Немало народу померзло при торжественном вшествии армии в Петербург для празнования мира, славы не принесшего!
Анна Иоанновна загодя выслала навстречу лейб-гвардии запасы листа лаврового «для делания кукардов к шляпам». Возглавлял вшествие Густав Бирон, брат фаворита. «Штаб и обер-офицеры, так как были в войне, шли с ружьем, с примкнутыми штыками; шарфы имели подпоясаны; у шляп сверх бантов за поля были заткнуты кукарды лаврового листа… ибо в древние времена римляне с победы входили в Рим с лавровыми венками, и то было учинено в знак того древнего обыкновения». На армию лавров уже не хватило, и «солдаты такия ж за полями примкнутые кукарды имели из ельника связанные, чтобы зелень была». Пар от дыхания нависал над войском замерзшим. Гвардия и армия голенасто вышагивала в чулках разноцветных, топала башмаками в твердый, наезженный санками наст.
Впереди со шпагой в руке трясся посинелый от холода Густав Бирон, за ним дефилировал штаб с носами красными — все под усохшими на кухнях лаврами, отнятыми у супов кастрюльных. Марш начался от Московской ямской заставы ко дворцу Зимнему, который войска обошли кругом, и видели они в окнах дворцовых расплющенные об стекла носы и щеки девок разных; на балкон в шубах пышных выходила императрица, ручкой им в ободрение делала. Солдаты прошагали от Адмиралтейства к Ледяному дому, дивясь немало на красоту рукотворную, с Невы же колонны завернули обратно ко дворцу. Тут запели трубы, и знаменосцы стали сворачивать полковые стяги в «крутени», которые сразу унесли в покои царские. Война закончена!.. Офицеров звали во дворец, где они перед престолом поклоны нижайшие учиняли. При этом Анна Иоанновна каждого из них бокалом венгерского потчевала, а речь ее была такова:
— Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в войне, в надлежащих диспозициях, господа офицеры тверды и прилежны находились, о чем я чрез фельдмаршала графа Миниха и подполковника Густава Бирона известна стала, и будете вы все за службы свои немалые мною не оставлены…
И с этими словами — уже при свечах! — офицеры были распущены, а солдат по квартирам на постой развели, где им никто не радовался, ибо постои эти обывателям в тягость были. Живет себе человек с женою и детишками, ничем не тужит, вдруг прутся в дом сразу восемь солдат с гранатами и ружьями. Теперь пои, корми их, ублажай всячески, а они кочевряжатся и жене твоей намеки разные делают… Когда постой закончится, в доме твоем мебелишка истерзана, посуда поколочена, детишки слова скверные произносят, жена воет, а девки брюхаты от солдат бегают…
Обижаться не на кого — казарм-то нет (только еще начали строить их). Вот когда казармы в Петербурге выстроят, тогда обыватель столичный заживет по-людски!
* * *
Вечером Анна Иоанновна надела парчовое платье, в прическу ей приладили корону бриллиантовую. Пушки раскатисто стучали с крепостей Адмиралтейской и Петропавловской; при барабанном бое по улицам разъезжали секретари, читая народу манифест о мире. Близился час великого «трактования», когда следовало царице многих отблагодарить за подвиги в войне минувшей.
Первым делом был ею «трактован» герцог Бирон…
Анна Иоанновна при всем дворе ему объявила:
— Высокородный герцог Курляндский и Семигальский! За твои потужения обильные в войне этой с Турцией жалую тебя деньгами в благодарение суммою в пять миллионов рублей…
Тихо стало во дворце. Низко склонились в поклоне фрейлины и статс-дамы, плечи голые показывая. Склонились и мужи государственные; низко упали, почти пола касаясь, длинные локоны париков, а концы шпаг вельможных высоко вздернулись… Тишайше было. При пяти миллионах шуметь не станешь, а только задумаешься.
Бирон отвечал императрице самым скромным образом:
— Нет, великая государыня! Я ведь на войне в храбрости не упражнялся. Правда… потужения к виктории я производил, но могу оценить их лишь в сто тысяч рублей, которые и приму от тебя!
Остерман решил повершить герцога в скромности. Для себя ничего не просил, а просил для сыночка своего кавалерию красную Александра Невского, которая и была дана, отчего сопляк остермановский сразу вошел в чины генеральские…
Вообще скромность — это большая наука, не каждый умеет смирить свою алчность!
А над Невою горели пламенные транспаранты со словами:
БЕЗОПАСНОСТЬ ИМПЕРИИ ВОЗВРАЩЕНА
Но люди умные тому не верили. Порта уже вступила в альянс со Швецией, и теперь надо ждать войны новой — на Балтике. От двора же велено было домовладельцам, чтобы выставили на подоконники не менее десяти свеч зажженных. Город, обычно тонущий во мраке, озарился огнями праздничной иллюминации. Пушки еще долго били с крепостей, в ушах звенело от пальбы их, гофмаршал раздавал иностранным послам памятные медали в знак Белградского мира. Иные выпрашивали себе и по две-три медали, ибо сделаны они были из чистейшего золота.
Миних был сумрачен. Война закончилась для него без выгоды. Даже губернатором на Украину посадили храбреца Джемса Кеита, а он остался при Военной коллегии, при корпусе Кадетском, при жене костлявой. Правда, Анна Даниловна в приход ему ежегодно по ребенку приносила, но дети эти не графы Минихи, а по отцу законному-князья Трубецкие… Вот, кстати, и отец их подоспел.
— Государыня, — сказал князь Никита, — до себя вас просят.
Миних протиснул свое грузное тело через двери в комнату туалетную. Анна Иоанновна от зеркала приветливо обернулась:
— Ну, фельдмаршал, проси у меня что хочешь… За службу твою награжу тебя по-царски… проси!
— Матушка, — брякнул Миних, — вознагради меня за походы мои великие крайним чином… генералиссимуса.
— Да в уме ли ты? — ужаснулась императрица. — Или забыл, что генералиссимуса имеют право иметь лишь особы царской или королевской крови! Как я тебе такой чин дам?
— Но Меншиков-то, матушка, был ведь генералиссимусом.
— Вольно ж ему… бысстыднику! Проси другое…
Миних вдруг опустился на колени, протянул к Анне Иоанновне руки с короткими, будто обрубленными пальцами.
— Тогда, — сказал, — хочу быть герцогом Украинским, дабы в Киеве престол свой иметь…
Тут императрица совсем ошалела.
— Бог с тобой, — отвечала. — Или пьян ты сей день?