— Доктор Кольберт! Постарайтесь вести себя прилично.
Но Кольберт вел себя именно так, как предписывала ему его внешность. Скороговоркой, выпуская давно накипевшую злость, он проповедовал дальше:
— …он живет и здравствует, он жрет, он размножается и сам себя изничтожает в цивилизованных странах, как при наличии культурной среды, так и без оной. Его признаки можно отыскать у каждой расы, во всевозможнейших проявлениях, он несокрушим в своей царственной тупости…
— Еще одно слово, доктор, и я выставлю вас за дверь, — не выдержала Инесс.
Хильда решительно не могла понять, как это Инесс позволяет себе так разговаривать с врачом и почему он вздрогнул от ее окрика и снова пробормотал какое-то извинение. Она подумала, что, должно быть, этот человек заливает вином тяжкое горе, ио его смирение казалось ей необъяснимым. Пропойцы, которых она знала на своем веку, были лпбо бешено вспыльчивыми, либо холодными садистами. Вот, к примеру, Хеншке-Тяжелая Рука или гестаповец в кожаном пальто, тот, что, удобно развалясь на стуле, смотрел, как избивают Лизбет. От него несло сивухой на всю комнату. А от доктора пахнет зубной настой, мужским одеколоном, лекарствами, и он совсем не кажется таким пропащим, хотя он и несправедлив к Руди, конечно же, несправедлив, раз сравнивает Руди со скотом. После бурного монолога и пристыженных извинений доктор вдруг сказал вполне деловым тоном, что теменная кость пострадавшего рассечена — повреждение, типичное для удара резиновой дубинкой, но по характеру рапы, а также на основе имеющихся данных невозможно установить, откуда она взялась, об этом умалчивает и сам герой. Память у него в настоящее время работает с точностью смесителя. Самое недавнее прошлое вращается где-то но периферии гаснущего сознания.
— Насколько я мог уразуметь, — врач зажимает рентгеновские снимки под мышкой, — в центре его мозговой деятельности возрастает некое деревце. Кроме того, он безумно рад, что кто-то сидит под этим деревцем, — доктор высоко поднимает темные брови и окидывает Хильду пристальным взглядом, — и что его деревце шумит и шелестит, размягчая кору головного мозга…
— Доктор Кольберт!
— Ведь не святой же Губерт выстрелил в него вишневой косточкой. Все может быть. Все, даже самое невероятное. Даже то, что внутри у бизона среднеевропейского помещается некий предмет, который мы назовем предположительно anima liominis, другими словами, душонка… — Снова взлетели кверху темные брови и взгляд блестящих глаз кольнул Хильду: — А вы, уважаемая фрейлейн, что себе позволяете? — Он еще раз достал оба снимка и ткнул пальцем в томное, похожее на желток вещество мозга под светлой черепной коробкой. — Как все оно там выглядит ото, пожалуй, не наше дело, верно ведь? — и, опережая выговор Инесс, добавил: — Сердечный привет супругу. Я бы посоветовал ему заняться этой раной в служебном порядке. Надо выяснить причину, но так ли? Причину, причину, треклятую причину…
— И это врач? — спросила Хильда, когда за ним закрылась дверь.
— Редких способностей, — ответила Инесс, — сумасшедших способностей. А вот что его погубило, вот в чем причина: он потерял в бомбежку жену и детей — сгорели. Война, война. Сегодня на него опять нашло. Как-то раз в ночное дежурство я видела своими глазами, что он на четвереньках залез под стол и визжал там, словно собака, лишь бы ему сделали укол, который… — Инесс испуганно осеклась, проклиная свой длинный язык, и начала умолять Хильду: — Забудь, что я тебе говорила, забудь. — Увидела, как судорожно глотнула Хильда, и постаралась ее успокоить.
— Я знаю женщину, с которой он близок сейчас, она медицинская сестра, примерно наших лет. По утрам она его силком выгоняет на работу и изматывает его своей любовью. Медицина не знает более действенных средств, чем эти два: работа и любовь… — Инесс приложила ладонь ко лбу Хильды, — Вот доберемся домой, подумаем, какие средства подойдут для твоего больного и чем больна ты, сестричка…
Хильда не сдавалась:
— Ах, Инесс, если бы ты прочла это письмо, может быть, кто знает, может быть, ты хоть немножко поняла бы меня…
— Значит, я должна заглянуть в душу твоему бизону, — со смехом вздохнула Инесс.
Дежурство Инесс кончалось сразу после обеда. Хильда села вместе с ней в дребезжащее такси, и они поехали домой. Она все-таки глянула перед уходом на Руди, но увидела только марлевый кокой на голове, перевязанное плечо, широкий нос, чуть приоткрытый рот, мисочку для мокроты, приставленную к подбородку, несколько веснушек на щеках — сейчас на бескровной коже они казались темными, как родинки. Она вспомнила детскую мудрость бледного паренька, но сочла себя более разумной.
Инесс ввела ее в большой старинный дом с массивным эркером. Дом стоял на широкой улице, почти не пострадавшей от войны, аллея густых акаций надвое рассекала ее. В этом большом старинном доме царила строгая тишина. Стены вестибюля и просторной лестничной клетки были почти до высоты человеческого роста выложены темно-зеленым кафелем. На втором этаже Инесс сказала: «Вот мы и пришли!» и ключом открыла дверь. Хильда успела заметить на дверях овальную фарфоровую табличку, извещавшую, что здесь проживает практикующий врач, доктор медицины Фридрих фон Глессин, а приколотая чуть пониже табличка сообщала, что здесь же проживает Ганс Бретишейдер. В этом тихом старинном доме Хильде стыдно стало за свой сшитый из одеяла рюкзак — его тащила на спине Инесс. Вытирая ноги о проволочный коврик с выложенной из белых шариков надписью «милости просим», она подумала, что вообще-то лучше всего повернуться и уйти.
Добрых три дня провела Хильда в этом старом тихом доме, где пульс жизни бился не менее сильно, а у людей было не больше времени и умения жить и умирать, чем под любым кровом из тех, что принято именовать мирными. Добрых три дня, или вернее, три добрых дня гостила Хильда. И когда на четвертый день Хильда распростилась, наконец, с гостеприимными хозяевами, она и на самом деле была — как это говорится — в счастливом ожидании. А сейчас ничто не могло быть для нее важнее.
— Укреплять жизнь, милое дитя, — так сказал ей доктор Глессин. — значит, уже в материнском чреве разумно питать ее живительными соками. Опыт учит, что духовная сила и спокойствие матери — результат человеческой разумности, но менее благотворны для вынашиваемого плода, чем богатая витаминами пища и прогулки на свежем воздухе. Нет, нет, пока еще плоду ничто не повредило. Но если вы, дорогое мое дитя, не найдете в себе силы и спокойствия, не найдете в себе собранности и радости для встречи новой жизни, то есть самой прекрасной, самой естественной из всех человеческих радостей, — это может рано или поздно повредить ребенку. Впрочем, на что дана нам воля и разум, как не на то, чтобы жить разумно?.. — Закончив беседу с Хильдой, доктор провел ее через «вечно переполненную» приемную прямо на кухню, где Инесс как раз бранила маленького Петера, — ах ты, черномазый, ах ты, замарашка, — и «чистила его с песочком».
— В саду, наверно, поспела бузина, — сказал доктор, — значит, на ужин можно бы сварить фруктовый суп.
Хильда попросила, чтоб ей позволили хоть немного пособить на кухне пли постирать, или, наконец, сшить что-нибудь.
— Делай что хочешь, если у тебя руки чешутся, — сказала ей Инесс точно таким же тоном, каким отчитывала маленького Петера. Но прежде всего пусть «беспокойная гостья» напишет родителям своего подопечного, чтобы ее письмо пришло раньше официального извещения. Люди пугаются при виде официальных извещений.
С этой целью Хильду препроводили в глессиновские апартаменты. Здесь все, вернее, почти все, было выдержано в глессиновском духе. Комната Бретшнейдеров выглядела иначе — светлей, просторней. Правда, она служила одновременно и спальней для супругов, а в настоящий момент туда еще поместили маленького Петера «играть и быть послушным мальчиком». У Глессина же вещи производили впечатление такое же тихое, старинное и значительное, как и весь дом — тяжелая мебель резного дуба, лампа под шелковым абажуром, бронзово-желтые обои, ложный камин, окантованные фотографии на каминной доске, черное пианино с подсвечниками, закапанными воском, письменный стол с вольтеровским креслом и мраморным чернильным прибором, с телефоном и оскаленным черепом, застекленная полка с книгами, среди которых Толстой. Ромен Роллан, Штифтер; и в довершение ковер, заглушающий шаги. Лишь две большие картины придавали этой комнате и этому пасмурному дню яркие краски. Над камином висел Каналетто, копия, но такая хорошая, что казалось солнце на картине озаряет живым светом старинную Дворцовую площадь Дрездена. На противоположной стене — репродукция менцелевского «Железопрокатного завода», в простой самодельной раме, подарок зятя, единственный неглессиновский предмет во всей комнате. Да и то, будь жива фрау фон Глессин, она не допустила бы даже таких поблажек. И не позволила бы по причине каких-то там уплотнений низводить эту комнату, кабинет самого хозяина, до уровня общей комнаты. В жизни своей Хильда еще не сидела за таким столом и в таком кресло. От этого и письмо, которое предстояло написать, вдруг показалось ей чрезвычайно важным, и она добрых пятнадцать минут потела над тремя строчками, хотя два слова текста — «к счастью» — были ей известны заранее. Инесс засмеялась, увидев произведение Хильды и великую ее растерянность. А почерк у этой девочки совершенно как у школьницы.