Устю провели работники Артамонова через всю деревню. Пристыженную, испуганную до смерти, ничего не смыслящую в том, за что над нею так потешаются. Отобрал учитель. Более недели Устя глаз не казала в улицу. Ночью, как только все уснут, Устя, забившись с головою в дерюжку, не попадала зубом на зуб – мучил пережитый страх. Потом судьба закинула ее в Белую Елань…
…Революцию Устя смотрела из окна сторожки на пашне Василия Евменыча. Вот на этой полосе, где лежит сейчас. Шли дожди. Мелкие, сыпучие. Батраки Василия Евменыча рады ненастью, отсыпались в избушке. Устя сидела у окна, когда по тракту ехали партизаны Мамонта Головни. Батраки выскочили на дорогу, а Парамон Жуев ушел за партизанами. И когда минуло много лет, Устя, припоминая революцию, – всегда видела одну и ту же картину: осенний дождик, всадников с ружьями и мокрые спины разномастных лошадей…
Да, Устя была девка куда с добром! Никто из работников не мог сравниться с ней в работе. Куда ни пошли Устю – все сделает на совесть. Что серпом жать, что снопы вязать, что за плугом идти, что по домашности.
Когда Усте исполнилось двадцать лет, она успела переработать за семерых. И вот еще что в удивление: работа не старила ее и не печалила. Она всегда была весела. Когда смеялась, на ее щеках показывались ямочки. А молодость, как веяние южного ветерка, медовым хмелем пьянила сердце. Она и сама не знала, что ждала от жизни, чего хотела, отчего девичья грусть так больно пощипывала сердце? И когда поздние зори румянили хребтовины гор, она подолгу смотрела на багряные пятна, и все что-то ждала. В поле пахло мятою. И ей хотелось, зажмурив глаза, пойти куда-нибудь далеко-далеко, но куда? Сама не знала. То был зов зреющей женщины. Если бы Устя умела думать, она бы поняла, что ее звало материнство. Когда на зимних вечерках Устя встречалась с парнями, ей так хотелось понравиться Егорше Спивакову, самому красивому парню Белой Елани.
Осталась Устинья одна… Ушел Егорша!.. Двадцать лет они жили душа в душу и все ждали сына или дочь, но так и не дождались. И она осталась одна в крестовом доме.
И даже теперь, когда давным-давно нет в живых Егорши, она все еще ждет его!..
– Устенька! – позвал Зырян.
«Вздремнула я, что ли», – спохватилась Устинья и удивилась. Вся окоченела, как ледышка. А вокруг – бело! Зима легла.
За каких-то полчаса побелело жнивье. Снег, снег, да не мокрый, а сухой, что пойдет в зиму. Ветер суровеет.
На бригадном, стане возле крестового дома, некогда перевезенного в поле из деревни, собрались трактористы, комбайнеры, колхозники, жнецы, вязальщики, ученики семилетки. Все продрогли, перемокли. Зима застала врасплох. Еще не доходя до стана. Зырян услышал голос Ляхова – разгневанный, срывающийся на высоких нотах, и сиплый, трескучий Павла Лалетина. «Газик» Ляхова стоял возле припозднившейся «технички» – грузовой машины с брезентовым навесом над кузовом. Неделю ждали «техничку» к комбайнам, и вот зна прибилась к предивинским пашням, когда ей делать здесь нечего.
Возле дома жгли солому, таская ее с поля. Пламя то вспыхивало, то скрывалось под охапками соломы, зыбрасывая синие космы дыма.
А снег все шел и шел! Побелели поля; сиротливо приуныла пшеница. Кругом белым-бело!
Степан смотрел на пшеничное поле, засыпаемое снегом, и то знакомое чувство боли, от которого ему всегда было тошно, когда его постигала какая-либо неудача, комом подкатилось к горлу. Он все глядел и глядел на увесистые колосья, соображая, что же ему делать. Зырян сказал, что можно еще убирать, если приспособить обыкновенные конные грабли для поднятия колосьев.
Следом за Степаном на поводу плелся Юпитер.
– Вот как подвела нас погода, – проговорил Степан, вышагивая обочиной дороги к деревне.
Представьте себе увесистый колос пшеницы, пониклый от зерна, с червленой серебринкой соти, не колос, а загляденье! И вдруг, совершенно неожиданно, без всяких на то природных предзнаменований, дохнула лютая стужа в ночь на одиннадцатое октября. В каких-то два часа хлопьями мокрого снега занесло поля, рощи, лес, дороги. Пшеница под бременем неожиданно нахлынувшей зимы полегла; колосья, надломив соломины, ткнулись в землю. А снег все мело и мело!
Навстречу Степану от деревни кто-то шел в белом полушубке. Степан, прищурив глаза, удивился: плелся Демид Боровиков. Куда его несет на ночь глядя?
За минувшие три года Степан редко встречался с Демидом. Сойдутся, перекинутся немирными взглядами и разойдутся разными дорожками. Хотя тот и другой пристально следили друг за другом. Было время, когда. Степан действительно поверил провокационным слухам, что Демид – поджигатель тайги. Потом он не менее отчаянно клял Головешиху, а с Демидом так и не сошелся. Стояла между ними Агния с Полюшкой.
Степан задержался на обочине дороги, свертывая махорочную цигарку, соображая, поздороваться ли с Демидом или сделать вид, что не заметил.
В шапке, полушубке, с тяжелым вьюком за плечами, Демид шел медленно, издали заметив Степана. На сапоги налипал мокрый снег, накатываясь комьями под каблуками.
– Подкузьмила погодушка, – сказал Демид, вместо приветствия кивнув на поле, тревожно и цепко приглядываясь к лицу Степана.
– Да, погодушка, будь она проклята, – пробурчал Степан, отвечая Демиду таким же схватывающим взглядом. – А ты далеко ли подался с таким вьюком на спине?
– В город хочу съездить.
– Что так поздно?
– Да вот сообщили по телефону, чтобы приехал к двадцатому октября. Надо спешить.
– Уезжаешь, значит?
– Там будет видно, – ответил Демид, заметно темнея лицом. – Может, останусь еще в леспромхозе. Ты вот тоже хотел уехать. Да «ехало» не повезло.
Степан насупился. Не смеется ли над ним Демид?
Лицо Демида серьезное, задумчивое.
– Слушай, Степан, там я передал Андрюшке свой баян для Полюшки. Пусть он ее поучит играть на баяне.
– А при чем тут я?
– Да просто хотел попросить тебя, чтобы напомнил Андрюшке.
– Что ж, напомню. А ты это… пиши письма Полюшке, если останешься в городе, – вырвалось у Степана. И вдруг он спохватился: – А ты что же пешком? Далеко ведь… – невольно представил себя в положении Демида. – Зашел бы к Мамонту Петровичу, взял бы лошадь, что ли. Отвезли бы тебя.
– Дойду как-нибудь до Каратуза. А там автобус ходит.
– Не дойдешь, а доползешь. Вернись, возьми лошадь.
– Возвращаться дурная примета.
Юпитер дернул Степана за ременный повод, словно напоминая о своем существовании.
– Тогда вот что: бери Юпитера. В седле, пожалуй, лучше ехать. Сдашь его в Каратузе на конюховскую колхоза, а завтра наша почтальонша захватит с собой.
Демид ответил долгим взглядом. Снежинки падали му на щеки, на подбородок и тут же таяли.
– Бери, бери! Чего тут раздумывать?
– Ну, а ты как?
– Что обо мне беспокоиться? Я – дома. – И протянул Демиду повод.
Тот принял его из руки Степана, вздохнул.
– Спасибо, Степан… Я ведь хотел нажимать на третью скорость.
– Какой же ты странный человек, – покачал головой Степан. – Что стесняться-то, в самом деле? Что ты, ужой для нас, что ли? Держись прямее, скажу. Возвращайся в леспромхоз.
– Может, вернусь, – ответил Демид.
И вот они расстались, друзья детства, недавние враги, от души пожелав друг другу счастья и успехов.
«Он ее будет ждать, свою Анисью Головню», – невольно подумал Степан.
Счастье!..
Какое оно, и в чем? Кто изведал глубину счастья и может сказать: «Вот оно, мое счастье! И пусть оно продлится навсегда!»
Рог молодого месяца вспарывает синее брюхо неба, плывет под звездами и уходит за горизонт.
Так и счастье. Бывает, что оно проплывает мимо, как лучистый рог месяца. Глаз видит, да зуб неймет! Но если бы счастье висело на вешалке, как пальто, наверно, никто бы не подумал о нем. Если надо – подошел и снял с вешалки.
О счастье написано много песен, а еще больше – про несчастье. Они, как близнецы-братья, всегда рядышком.
И кто знает, у кого какое счастье?
Когда озверелые бандеровцы в гестапо Житомира выжгли каленым железом на груди Демида пятиконечную звезду и Демид все-таки остался жив, он подумал: «Я еще счастливо отделался, могли бы угробить».
Потом концлагерь в Дахау, в тридцати километрах от Мюнхена, и знаменитый блок № 7, откуда вела прямая дорога в газовую камеру. Три месяца Демид валялся в бетонном блоке, и каждую ночь его товарищи уходили в вечность, а он все еще жил. И жил ли? Ни о чем не думал и ничего не ждал. «Скоро я сам дойду, без газовки», – утешал себя Демид и все-таки нашел в себе силы бежать из блока по канализационной трубе. И еще один концлагерь в Мозбурге. Военнопленные работали на развалинах города. Днем и ночью город бомбили англичане и американцы. Однажды фугаска взорвалась в середине колонны военнопленных в тот момент, когда их только что вывели из ворот лагеря. На месте взрыва остались изуродованные трупы. Стон и крик раненых перемежался взрывом бомб, а Демид, оглушенный, без единой царапины, лежал на земле и отупело смотрел в небо. Оно было удивительно спокойным, сине-синим!..