– Окупает аренду, мистер Слим, – усмехнулся Теодор. – Они, между прочим, превосходны в техническом смысле.
Было несколько видов Нью-Йорка, включая резервуар на Пятой авеню. Его заказал Фрэнк Мастер.
И теперь могло показаться, что экспозиция исчерпала себя, когда бы не маленькая, довольно темная фотография в углу. Хорас Слим подошел и наскоро глянул. Подпись гласила: «Лунная соната».
Понадобилось несколько секунд, чтобы разобраться, что там такое. Снимок потребовал очень долгой выдержки, так как съемка велась при полной луне. Были видны траншея и часовой у полевого орудия, длинный ствол которого слабо поблескивал в лунном свете. Виднелись палатки и надломленное деревце.
– Гражданская война?
– Да. Но эта фотография не годится для другого зала. Она слишком личная, что ли. Возможно, я ее уберу.
Журналист с печальными глазами кивнул, закрыл блокнот и сунул его в карман:
– В таком случае я, пожалуй, откланяюсь.
– Благодарю вас. Вы отметите меня?
– Да. Не знаю, насколько пространно, это зависит от редактора, но у меня есть все, что нужно.
Они направились к выходу.
– Чисто из интереса и не ради корысти – какая история у этого темного снимочка?
Теодор помедлил.
– Это была ночь перед боем. В Виргинии. Наши ребята сидели в своих траншеях, а конфедераты – в своих, не более чем в паре бросков камня. Тишина была полная. Все заливал, как вы видели, лунный свет. В этих траншеях, по-моему, собрались люди всех возрастов. Мужчины средних лет, уже хорошо пожившие. И множество почти еще мальчишек. В лагере были и женщины, конечно. Жены и прочие. Я решил, что все скоро заснут, но у конфедератов какой-то парень затянул «Dixie»[46]. И вскоре песню подхватила вся траншея. Какое-то время они пели нам, значит, «Dixie», а потом умолкли. Наши ребята, естественно, не могли такого стерпеть, и вот несколько человек грянули «John Brown’s Body»[47]. Через пару секунд все наши позиции уже отвечали неприятелю и тоже, доложу я вам, пели на славу. А когда закончили, вновь наступила тишина. Затем из траншеи конфедератов донесся одинокий голос. Судя по звучанию, какого-то юнца. И он запел псалом. Двадцать третий. Я никогда этого не забуду. У южан, как вам известно, всякая община хорошо владеет псалмопением. И вот они снова начали подтягивать всей траншеей. Мягко так, сентиментально и низко. И дело было, возможно, в лунном свете, но мне приходится признать, что ничего красивее я не слыхивал. Но я забыл, что многие наши ребята тоже умели петь псалмы. Об этом легко забыть, когда ежедневно слышишь в лагере площадную брань, но это так. И к моему изумлению, наши парни начали подпевать. И вскоре обе армии дружно пели по всем позициям, на миг освободившись от гнета обстоятельств и уподобившись единому подлунному братству. Потом они спели другой псалом, а после снова двадцать третий. И та тишина, которая установилась после этого, простояла всю оставшуюся ночь. Тогда-то я и сделал этот снимок. На следующее утро был бой. И еще до полудня, мистер Слим, как ни горько мне это признать, в этих траншеях почти не осталось живых. Они поубивали друг друга. Погибли, сэр, едва ли не все.
На этих словах Теодор Келлер, застигнутый врасплох, вдруг умолк и был не в состоянии говорить еще минуту-другую.
1888 годЗа столиком в «Дельмонико» сидели трое. Фрэнк Мастер нервничал. Он не хотел идти. Вообще говоря, он чрезвычайно удивился, когда Шон О’Доннелл попросил его встретиться с Габриэлем Лавом.
– Какого дьявола ему от меня нужно? – взвился он.
Габриэль Лав был известной личностью, но они с Мастером вращались в разных кругах, и Фрэнк не желал иметь дела с таким человеком.
– Просто придите и потолкуйте с ним, – ответил Шон. – Окажите мне такую любезность.
Поскольку Фрэнк был многим обязан Шону, то нехотя согласился.
По крайней мере, место было выбрано удачно. Ресторан «Дельмонико» раньше находился ближе к центру города, но потом заработал на пересечении Двадцать шестой улицы и Пятой авеню. Из него открывался вид на Мэдисон-парк и дальше, на старый особняк Леонарда Джерома. Фрэнку нравилось в «Дельмонико».
Но прежде чем переступить порог, он повернулся к Шону и твердо сказал:
– Учтите, О’Доннелл, что, если речь зайдет о чем-нибудь незаконном, я сразу уйду.
– Все будет в порядке, – ответил Шон. – Доверьтесь мне.
Шон О’Доннелл превратился в весьма элегантного человека. Лицо было гладко выбрито, еще густая шевелюра посеребрилась. Он щеголял в ладно скроенном жемчужно-сером костюме. Шелковый галстук был повязан безупречно, запонки сверкали бриллиантами. Туфли были начищены так, что трудно было представить, чтобы их владелец хоть раз в жизни прошелся мимо сточной канавы. Он смахивал на банкира. Да, он по-прежнему держал салун и время от времени наведывался туда, но не жил там уже больше двадцати лет. У него был дом в нижней части Пятой авеню – не роскошный особняк, но такой же большой, как у Мастера в Грамерси-парке. Шон О’Доннелл был богатым человеком.
Как он этого достиг? Мастер отлично понимал как. Если Фернандо Вуд умел выкачивать из Нью-Йорка деньги, а его преемник Босс Твид из Таммани-холла превратил это занятие в искусство, то О’Доннелл сумел прилепиться поочередно к обоим и сказочно преуспел. Ему удалось скупить десятки зданий в неуклонно разраставшемся городе, которые он сдавал в аренду и перепродавал с огромной для себя прибылью. «Я никогда не связывался с откатами, – сказал Фрэнку Шон. Твид настриг с города миллионы долларов на этих подрядах. – Но он позволил мне вложить десять тысяч в его типографскую компанию». Затем Твид пустил через эту фирму всю городскую печать и взвинтил цены. «Вложив десять тысяч, я наварил за год семьдесят пять», – признался Шон.
А когда Твида разоблачили и его приближенные оказались скомпрометированными, О’Доннелл стал одним из многих, кто, тайно разбогатев за эти годы, сумел замести следы и спокойно продолжить свой бизнес.
И действие перенеслось на Уолл-стрит.
Это была вотчина таких людей, как Габриэль Лав.
Габриэль Лав был огромен. Он сел напротив Фрэнка Мастера, и его водянистые голубые глаза снисходительно уставились на визави. Большая белая борода ниспадала на объемное, упершееся в край стола пузо, как щедрый водопад.
Мистера Габриэля Лава знали все. Он был похож на Санта-Клауса, а о его пожертвованиях на местную благотворительность ходили легенды. Он любил бывать в церкви, где распевал гимны тенором, близким к фальцету. Его карманы всегда были набиты леденцами для детворы. Дэдди Лав – Папочка Любовь[48] – так часто называли его люди. Конечно, пока не становились жертвами его гибельных финансовых операций. Тогда его называли Медведем.
Габриэль Лав вежливо поздоровался с Мастером. Когда официанты принесли еду, он объявил, что прочтет молитву, и выполнил это с предельной проникновенностью. Затем предоставил Шону вести беседу, пока не прикончил целого цыпленка. И только после этого он обратился к Фрэнку:
– Мистер Мастер, вы азартный человек?
– Время от времени, – настороженно ответил тот.
– Лично я полагаю, – сказал Габриэль Лав, – что человек с Уолл-стрит непременно азартен. Я видел, как люди весь день держали пари на то, какая капля на оконном стекле первой достигнет низа. – Он глубокомысленно кивнул. – Еще человек с Уолл-стрит алчен. Это не беда. Без алчности, доложу я вам, не будет цивилизации. Но человеку с Уолл-стрит недостает терпения возделать почву и начать дело. Он умен, но неглубок. Он вкладывается в фирмы, но его не сильно волнует, что они собой представляют и чем занимаются. Все, что ему нужно, – поставить на них. На Уолл-стрит всегда будет полно азартных молодых людей.
– Молодых? – подал голос Шон. – А как насчет тех, Габриэль, которые постарше?
– А! Ну так когда молодой взрослеет, он содержит семью, обрастает обязанностями. И меняется – такова человеческая природа. На улице видишь это сплошь и рядом. Ответственный человек держит пари не так, как раньше. Он действует иначе.
– В каком смысле «иначе»?
Габриэль Лав уставился на обоих, и взгляд его светло-голубых глаз ожесточился.
– Уравнивает шансы, – отрезал он.
Он знал, о чем говорит. Глядя на окладистую белую, обманчиво мирную бороду Габриэля Лава, Фрэнк понял всем своим существом, что пора уходить.
Одно дело – Шон О’Доннелл. Шон мог убить, но только не союзника. Судьба уже давно повязала их через Мэри и многое другое. Шону он мог доверять. Но Габриэль Лав – это совершенно другое. Так ли ему нужно с ним связываться, в его-то годы?
Мастеру было почти семьдесят три. Он выглядел моложе – большинство давало ему на десять лет меньше. Волосы поредели, усы стали белыми, но он еще был крепким, красивым мужчиной, чем немало гордился. Изо дня в день он ходил в свою контору, и если порой ощущал небольшую боль или стесненность в груди, то старался не обращать на это внимания. Если он стареет, то лучше об этом не знать.