– А ежели так, то не иначе – шея его по петле стосковалась.
Полуехтов испугался, нижняя губа его задрожала, как у зайца, глаза осоловели.
– Да нет, господа судьи, – сказал молодой Почиталин. – Он кубыть действительно бухарец-купец. На мою стать, не следует чинить ему помехи, пускай себе торгует!
Полуехтов, прислушавшись к Почиталину, приободрился, даже оскалил в легкой ухмылке зубы. Осторожный Максим Григорьич Шигаев, все время наблюдавший бухарца, нажимисто проговорил:
– Нет, чего там… Повесить! Всенепременно повесить его!
Полуехтов пошатнулся, часто задышал. На щеках Шигаева заиграли улыбчивые ямки. Обратясь к судьям, он громко сказал:
– Надо скликать сюда бухарца, их десять человек живет в землянках подле мельницы. Ежели бухарец дознается, что оный пойманный тоже бухарец, так мы оставим его в Берде жить без выпуску под крепким смотрением, а ежели это русский перевертень, так мы его тотчас на перекладинку… Эй, казак, живо сюда бухарца! А этой птице связать назад руки…
В это самое время подъезжал к себе на тройке Пугачёв, сзади него с пиками отряд телохранителей.
Вдруг он видит: по снежной дороге что есть сил бежит бухарец в полосатом халате и чалме, за ним гонится Ваня Почиталин: «Держите, держите его!» Вот оба они шмыгнули в проулок, и Пугачёв, остановив тройку, приказал:
– Взять!
Купчика вволокли во дворец два молодых казака, а следом за ними пришел и запыхавшийся Почиталин. Один из казаков, двигая бровями, заявил:
– Это, надежа-государь, не бухарец и не персюк, это кулачный боец из Оренбурга. Он, тварь, самый русский, он супротив наших воевать намеднись выезжал на коне…
– А-а-а, – протянул Пугачёв и прикрыл правый глаз. – Так это ты моему верному казаку зубы клюшкой выбил?
– Я, – ответил Полуехтов. Он хотел многое рассказать Пугачёву и не мог: его трепала нервная дрожь, рукава длинного халата встряхивались, зубы стучали. Он только выдохнул:
– Винца бы… Невмоготу мне…
Пугачёв умел ценить храбрость и на оробевшего молодца посматривал со снисходительной улыбкой. Пока молодой гуляка тянул из стакана настоянную на перце водку, Почиталин торопливо докладывал Пугачёву все, что знал о пойманном купчике.
– Военная коллегия присудила оного шпиона вздернуть, – заключил секретарь.
Забористая водка уже успела всосаться в кровь курского купчика, трясение кончилось, он вновь почувствовал в себе прилив дерзости.
– Вешать меня не за что, – молвил он и с наглостью посмотрел на Почиталина. – Вам такого права нет надо мной… Я человек не разбойный, а мирный.
– Хорош мирный! – улыбнулся Пугачёв. – Я, ведаешь, сам видал, как ты наших-то… И велели мы тебя живьем словить, чтоб быть тебе при мне, люди отчаянные мне любы… А ты и сам к нам припожаловал. Чего ради, не дождавшись святок, бухарцем-то вырядился да ко мне в таком обличье дерзнул?
– А вот слушай, хозяин, – проговорил купчик и принялся рассказывать Пугачёву все свои похождения, вплоть до последнего свидания с Рейнсдорпом.
– Ты дай мне, хозяин, удостоверение, что я у тебя был и с тобой разговор имел, да отпусти-ка меня за ради Христа либо к папаше моему в Курск, либо в Оренбург…
– А что у вас деется в Оренбурге, ну-ка отвечай. Ась?
– А в Оренбурге у нас расчудесно, всего вдосталь, народишко живет безбедно, войсков боле двадцати тысяч…
Пугачёв, охватив грудь руками, сердито захохотал, закачался в кресле, крикнул:
– Ах ты, негодник! Ах ты, подлая твоя душа! С голоду вы там все, дьяволы, подыхаете, лошадей жрать начали…
Полуехтов таращил глаза, молчал.
– Я б тебя, чувырло неумытое, немедля повесить приказал, да вот за проворство, за отчаянность твою прощаю тебе. Оставайся у меня служить, сыт будешь и награду примешь от меня.
– Нет, хозяин! Я не в согласьи…
– Какой я тебе хозяин! – поднял голос Пугачёв. – Ты раб мой, а я твой царь…
Винные пары затуманили голову молодого забулдыги. Глаза его стали дикими, голос наглый, скандальный, он потерял всякую волю над собой.
– А мне горя мало – царь ты али кто! – выпучив глаза, закричал он и покачнулся в сторону Пугачёва. – Ты только дай мне знак какой алибо записку, что я был у тебя.
Улыбка, похожая на судорогу, тронула лицо Пугачёва, брови его сдвинулись.
– Так знак, говоришь, тебе?
– Без знака не уйду!
– Ладно, я тебе знак сделаю… Эй, обрежьте-ка ему правое ухо да спровадьте немедля с поклоном Рейнсдорпу.
Купчик сразу отрезвел, упал Пугачёву в ноги:
– Батюшка, царь-государь! Батюшка!..
– Стой! Как прозвище твое?
– Полуехтов, царь-государь! Полуехтов…
– Ну, так таперь Полуухов будешь… Взять его!
2Пугачёв сидел в маленькой боковой горнице за фасонистым, на гнутых ножках, столом, придвинутым к самому окну, чтоб лучше видёть. Большой, широкоплечий, он, ссутулясь, громоздился кое-как на легком золоченом стуле, держал в правой, испачканной чернилами руке гусиное перо, смотрел в четко написанный Шванвичем на особом листке русский алфавит и с напряжением выводил на бумаге робкие каракули: палочки, хвостики, кружки.
От натуги на носу и лбу выступила у него мелкая россыпь пота, он прикрякивал, поскрипывал зубами, ударял пяткой в пол, но толку было мало.
Без сторонней помощи осилить грамоту – дело многотрудное. «Эх, голова, голова, – горестно укорял себя Емельян Иваныч, – кабы знала ты, голова, да ведала сызмалу, не то было бы. А теперь, не иначе, катиться тебе, темная головушка, с крутых плеч долой, а все из-за того, что темная!»
Иногда он взглядывал за окно, в синие сумерки: там проезжали с песней казаки, повизгивал полозьями по каленому, наезженному снегу обоз. А вон прошагал вовсе трезвый поп Иван, опираясь на длинную палку с завитком; пробрела вдвое перегнутая временем старуха, прибежала с санками гурьба ребятишек. Жизнь шла своим чередом, и никому не было дела до мучительного труда Емельяна за этими самыми «буками, ведями, глаголями».
За белыми пуховыми крышами нежно блестел на светло-зеленом небе тонкий серп месяца. На улице крепчал мороз, а здесь, в натопленной вволю горенке, было жарко, как в бане. Царь сидел в одной рубахе, с расстегнутым воротом, обнажив белую грудь со старинным серебряным крестом на гайтане и «царскими знаками» под правым и левым сосками. Босые, начисто отмытые ноги его отдыхали от узких щегольских сапог, широкие, как юбка, алого сукна шаровары касались пола.
– Ваше величество, Перфильев просится, – проговорил появившийся в дверях несменный дежурный, пухлый рыжеусый Давилин.
Пугачёв проворно прикрыл ладошками свою работу, с досадою сказал:
– Пущай войдет.
Перфильев, взглянув исподлобья на Пугачёва, повалился ему в ноги.
– Ну, с чем явился?
– Батюшка, виноват пред вами. Намеднись всей правды не сказал вам, вроде как утаил.
– Коль винишься, бог простит. Встань! – молвил Пугачёв и подумал:
«Второй раз смотрю на него… Обличием злой, а характером, кажись, крепок, да и вояка, сказывают, бывалый… Обласкать надо молодца». – Какую же ты от меня утайку сделал, друг? Ну-ка?
Перфильев глубоко передохнул, переступил с ноги на ногу, овладев собою, заговорил:
– Меня на Яик государыня послала и приказ дала: яицкое войско уговаривать, чтоб оно от тебя отстало да пришло бы в повиновение её величеству, а тебя чтобы мы связали да доставили в Питер.
– Ох ты, ох ты, окаянство какое! – помрачнел Пугачёв. – Ах, злодеи, чего измыслили. Да ты ведаешь ли, на какую пагубу толкали тебя? – тряхнув головой, воскликнул Пугачёв и отбросил упавшие на глаза волосы. – Стало быть, угадал я тогда, Перфильев, что со злым намерением ты прислан. Ах, Перфильев, Перфильев!
– Винюсь, ваше величество! Опасался вдруг-то открыться вам, язык не поворачивался… ну, только что положил я в душе служить вам верно-неизменно.
– Правду ли говоришь, Перфильев?
– Я за правдой к тебе и пришел! – воскликнул казак.
Он был горяч и скор в решениях, зол на незадачливую жизнь свою, на холодный, себялюбивый Питер, на графа Орлова, что втравил его в лихой умысел, особо же на самого себя – за то, что неоглядно взялся за этакое окаянное дело. К черту же, к черту! Он еще тогда, впервые взглянув в мужественное лицо Пугачёва, заколебался, а потом и окончательно решил связать свою жизнь с этим человеком. В нем, в Перфильеве, вскипала казацкая кровь, сердце его рвалось разделить участь с обиженным царицей казачеством и помочь Пугачёву поднять народ.
Бывалый, смышленый, он ясно видел, что все атаманы вместе с Овчинниковым, Падуровым, Витошновым умышленно притворялись, признавая Пугачёва за императора Петра Третьего. Все они до единого обманывали близких и дальних, а ныне, когда народ и взаправду поверил им, стали эту веру народную оберегать, стали зорко следить друг за другом – не споткнулся бы кто. Что ж, он, Перфильев, и сам нынче готов на все, хотя бы впереди и ожидала его жестокая расправа царицы… Пусть! Пятиться он не станет… Лед взломало, река тронулась, полые воды затопляют берега, и – гуляй душа, добывай, казак, волю!