он не посылал ни за едой, ни за пивом, довольствуясь тюремной пищей и водой.
Вскоре все привыкли к его незаметному присутствию и перестали обращать на него внимание. Он мало сидел в камере; большую часть дня шагал по коридору — худой, заложив руки за спину, задумчивый; на дворе он, как и Пецольд, обычно прогуливался один.
Поэтому Пецольд был страшно удивлен, когда однажды в начале ноября, — Борн ушел на квартиру тюремщика Хоценского совещаться со своим адвокатом, — этот странный преступник Гафнер вдруг вошел к нему в камеру и с извиняющейся улыбкой, очень по-штатски — ничто в его манерах и речи не напоминало бывшего кадрового офицера — спросил, не помешал ли он и можно ли ему присесть. Когда Пецольд, крайне смущенный (как ни говори, а издатель «Горна», пусть бедно одетый, был господин), — обтер и пододвинул ему табурет, Гафнер объяснил ему причину своего посещения: он слышал, что Пецольд работает в экспедиторской фирме Недобыла, а ему вот интересно, не Мартин ли это Недобыл из Рокицан. Пецольд подтвердил, что принципала его действительно зовут Мартином, и родом он из Рокицан; тогда Гафнер сказал:
— Значит, это он и есть; так-с.
Тем самым предмет беседы был исчерпан, Гафнер, казалось, не знал, что сказать еще, и оглянулся на дверь, словно собираясь уйти. Но он не ушел а, помолчав, проговорил:
— Он служил в Вене в моей роте, когда я еще был в армии; хороший был паренек. Интересно, что с ним сталось, я бы зашел к нему, когда меня выпустят. Вот мученье-то, а, Пецольд?
— Ох, верно, — отозвался Пецольд и вздохнул до глубины души.
— Представляю, — сказал Гафнер. — Весело здесь господам — им-то горя мало, им за то плата идет, чтоб они сидели, а для рабочего тюрьма — страшное дело. У вас-то как? Семья есть?
Удрученного, растерянного Пецольда так удивило и растрогало это простое проявление интереса к его особе, что ему пришлось сильно перемогаться, чтоб не расплакаться, когда он рассказывал Гафнеру, что семья у него есть, да большая, жена, старая мать и четверо детей, из них трое малолетних, зависящих от его работы. И что если Недобыл его прогонит, то они не только хлеба лишатся, но и крыши над головой, потому что живут у него, в его доме; и это так его мучает и донимает, что взял бы веревку да и повесился хоть вот на этом крюке, коли бы помогло, да только не поможет ведь, наоборот, семье от этого еще хуже станет, вот и не знает он, как быть, — столько забот навалилось, хоть головой об стенку бейся, да проку не будет. А сосед, пан Борн, — зять Недобыла, обещал замолвить словечко за него, за Пецольда, у пани-мамы, то есть у милостивой пани Недобыловой, но похоже на то, что ничего он не сделает, у него и самого забот полон рот, и сидит он сычом и вообще злится на Пецольда, зачем нарушил единство нации. Пусть милостивый пан редактор не сердится, что он, Пецольд, столько о себе говорит, но он уж месяц пережевывает эти думки в одиночку, и так все это в голове у него засело, что просто надо кому-то выложить, облегчение себе сделать.
— Печальная история, понимаю, я понимаю, как много у вас забот, — вежливо и неопределенно сказал Гафнер; он помолчал, а потом воскликнул так, словно бы даже против воли своей пришел к неожиданному решению: — Но вы не теряйте надежды, Пецольд! Сегодня же напишу о вас Недобылу.
Медленно, глядя в пол, как бы взвешивая каждое слово, словно рассуждая сам с собой, Гафнер объяснил, что в свое время, еще в армии, он оказал Недобылу известную услугу, и Недобыл, несомненно, не забыл об этом, и, конечно, будет рад возможности как-то отблагодарить его, Гафнера. Да, он напишет еще сегодня и попросит при всех обстоятельствах, как бы долго ни держали Пецольда в тюрьме, не выгонять его семью из дому и снова дать работу самому Пецольду, когда тот вернется на волю; так, так он и напишет.
Тут Гафнер поднял глаза на Пецольда и ласково улыбнулся.
— Так будет хорошо? — спросил он.
— Милостивый пан! — вскричал Пецольд, и голос его дрогнул.
Ему хотелось сказать что-то великое, что-то вроде того, что говорит с амвона священник, но он ничего не мог придумать кроме:
— Милостивый пан!
Он глотал пустой воздух, и кадык так и ходил по его длинной жилистой шее.
— Ничего, ничего, — сказал Гафнер.
Он опять оглянулся на дверь, как бы собираясь уйти, но остался сидеть и еще спросил Пецольда, как выглядит его дело у следователя и в чем его обвиняют. И тут Пецольд, у которого совсем расходились нервы, ошеломленный тем, что вот встретился такой человечный человек, разом, на одном дыхании, поведал Гафнеру все, что уже месяц таил даже от родной матери — как следователь донимает его уговорами и угрозами, чтоб открыл он имя человека, вырванного им на Жижковой горе из лап комиссара Орта. Договорив, он вдруг испугался, не сказал ли лишнего, и вопросительно посмотрел на Гафнера своими светлыми глазами; необычный посетитель долго молчал, только головой покачивал. Потом он поднялся.
— Ну, я пошел писать письмо Недобылу, — сказал он. — Потому что вам, Пецольд, очень нужна помощь. И вы очень ее заслуживаете.
Он взялся за ручку, но, прежде чем открыть дверь, еще раз обернулся к Пецольду, выпрямившись почти по-военному, — примерно так стоял он в свое время перед императором Францем-Иосифом, говоря ему неприятные вещи.
— Мы с вами не сгнием тут, Пецольд, — сказал он. — Может быть, посидеть придется, но не будет того, чтобы мы тут сгнили.
Потом он сжал ему плечо и ушел. А Пецольд, все еще не веря, не понимая, неподвижно смотрел на дверь, за которой исчез Гафнер, и все думал: «Мы с вами… Он сказал — мы с вами… Не может быть. Как это — он со мной? Разве могу я быть рядом с ним? И все же он сказал «мы с вами»…»
Он положил себе руку на плечо, на котором еще чувствовал пожатие Гафнера.
Прошло несколько хмурых, однообразных дней. Похолодало, пошел снег; в железной печи, стоящей в углу возле двери и согреваемой горячим воздухом, — печь имела странную форму и походила на сахарную голову, — однажды утром зашебаршило, словно в ней поселились мыши, и по камере распространился теплый запах сгоревшей пыли.
— Затопили, — сказал Борн, разбиравший пробор перед зеркальцем. — Зима на носу — пора выбираться на волю.
Тогда-то Пецольд вспомнил бабкины слова, что с