саму хозяйку. А вот Хадиджа, так та и вовсе обезумела и начала глумиться над Зейнаб в своей манере и сказала:
— Назвали это шаркасийей, а мы назовём так: рис с соусом, с самым обычным вкусом, не к селу, не к городу, словно невеста на свадьбе в чарующем платье, жемчугах и каменьях, а если с неё снять всю одежду, то окажется она обычной девицей, состоящей из давно уже известной смеси: кожи, костей да крови!
Не прошло и двух недель со дня свадьбы, как Хадиджа в присутствии матери и Камаля заявила, что невестка у них хоть и белокожая да и красотой не обделённая, но такая же неприятная, как и её шаркасийя. Слова её были сказаны всего через несколько минут после того, как распробовав шаркасийю, все признали кулинарный талант Зейнаб! Но Зейнаб была предметом её разговоров без всяких задних мыслей — по крайней мере сейчас, пока не пришло время для злонамеренности, — она вызывала у Хадиджи раздражение, и бросала на себя тень подозрений, ибо всякий раз, как представлялся случай, ей нравилось намекать на своё благородное турецкое происхождение, хотя она и соблюдала правила учтивости. Ей также доставляло удовольствие рассказывать им о поездках в экипаже отца, и о том, как она сопровождала его в невинных развлечениях и прогулках в садах. Всё это вызывало у Амины изумление, доходящее до тревоги. Её удивляла такая жизнь, о которой она слышала впервые в жизни и которую не признавала. Ей в высшей степени претила подобная странная свобода и вольность, а хвастовство девушки своим чистокровным турецким происхождением — при всём её простодушии и вежливости — ей и вовсе было неприятно, так как хоть Зейнаб и проявляла смирение и была замкнута, однако чрезвычайно гордилась отцом и мужем. Амина видела, что в глазах Зейнаб они занимали непревзойдённо высокое положение, и ей приходилось сдерживать свои чувства и внимательно наблюдать за девушкой, да любезно ей улыбаться.
Если бы Амина не стремилась изо всех сил к миру в доме, то Хадиджа уже давно бы просто лопнула от ярости, и последствия этого были бы удручающими. Хадиджа изливала свой гнев не напрямую, а изощрёнными способами, ей не было дела до того, нарушит ли она безмятежность и покой своими комментариями по поводу рассказов Зейнаб о её путешествиях, к примеру. Она не могла открыто высказать своего мнения об этом с преувеличенным удивлением или громким восклицанием, и потому просто смотрела в лицо рассказчице, широко раскрыв глаза, и приговаривая:
— Ну и дела! — или хлопала себя в грудь, и при этом говорила. — И прохожие видели тебя, когда ты ходила по саду?! — либо, — Боже мой, я и не представляла себе такого! — И тому подобные выражения, в которых она хоть и не высказывала буквально недовольство, зато её тон и презрительно искривлённые, словно в заученной роли губы выражали гораздо больше. Это было похоже на крик её отца, когда он читает Коран, и кто-то из сыновей близ него явно нарушает дисциплину или этикет. По правде говоря, ему и самому в тягость было кричать на них, так как он прерывал молитву.
Хадиджа даже не ходила к Ясину, так как гнев опережал её:
— Боже мой! Боже мой! Ну и сибаритка же наша невестка!
Ясин засмеялся и сказал:
— Это турецкая мода — тебе этого не понять!
Слово «турецкая» он произнёс с явной гордостью, и Хадиджа тут же впарила ему:
— Кстати, а почему хозяйка дома так хвалится своим турецким происхождением?… Потому что у неё пра- пра- пра- пра- прадед был турком!.. Смотри, братец, эти турчанки в конце концов сходят с ума.
Ясин ответил ей таким же насмешливым тоном:
— Мне больше нравятся безумцы, чем носы тех, которые сводят с ума здравомыслящих людей!
В глазах остальных членов семьи, предвидевших развитие событий, конфликт Хадиджи и Зейнаб в скором времени был вполне очевиден. Фахми предостерёг сестру, чтобы та придержала свой язычок, и до ушей невестки не долетела её пустая болтовня. Он сделал ей упредительный жест, указав на Камаля, который усердно доносил обо всём, происходящем между ней и Зейнаб, словно пчёлка, переносящая пыльцу с цветка на цветок. Но кое-что Фахми, как и все остальные, упускал из виду — а именно, тот факт, что самой судьбой было предрешено, что обе девушки расстанутся.
И когда в гости к ним пришли вдова покойного Шауката и Аиша, никто и помыслить не мог о том, что будет уготовано им в скором времени. Старуха, обратившись к Амине, но так, чтобы и Хадиджа слышала, сказала:
— Госпожа Амина, сегодня я пришла, чтобы посватать Хадиджу для моего сына Ибрахима…
Вот она — радость без всяких предпосылок, хотя и столь долгожданная. Слова старухи показались Амине прекрасными стихами, не стоит даже и упоминать, что они оросили сердце матери влагой умиротворения и покоя. Дрожащим от возбуждения голосом она ответила:
— Хадиджа мне такая же дочь, что и вам. Она — дочь ваша, и вы, как свекровь, подарите ей много больше счастья, чем она знала в отчем доме…
Эта счастливая весть достигла ушей Хадиджи, однако она пребывала в какой-то растерянности: стыдливо опустила глаза; язвительный дух, что так долго пылал в её зрачках, бесследно пропал, и девушку объяла необычная доселе кротость, и поток мыслей увлёк её за собой. Просьба её руки была такой внезапной, и казалась настолько же невероятной, насколько и затруднительной, а потому тяжёлая волна замешательства накрыла собой её радость… «…чтобы посватать Хадиджу для моего сына Ибрахима…» Что его так поразило в ней?… Он был вялым, так что его вялость даже вызвала у неё насмешку, с добродушной физиономией, и к тому же из знатного рода. Так что же его поразило в ней?!
— Это счастливая судьба так подгадала, что обе сестры будут жить в одном доме.
Да, голос вдовы Шауката подтверждал, что всё это — правда. Лицо Хадиджи засияло. Значит, больше нет никаких сомнений… Ибрахим был таким же богатым, как и Халиль, и таким же знатным. Какую же удачу приготовила ей судьба! Она так горевала, когда Аиша опередила её и вышла замуж первой,